Выбрать главу
Всё то, что целая окрестностьвдыхает, – я берусь вдохнуть.Дай задохнуться, дай воскреснутьи умереть – дай что-нибудь.
Владей – я не тесней округи,не бойся – я странней людей,возьми меня в рабы иль в другиили в овраги – и владей.
Какой мне вымысел надышишь?Свободная повелевать,что сочинишь и что напишешьмоей рукой в мою тетрадь?
К утру посмотрим – а покудаокуривай мои углы.В средине замкнутого круга —любовь или канун любви.
Нет у тебя другого знанья:для вечных наущений двух,для упованья и терзаньяцветёт твой болетворный дух.
Уже ты насылаешь птицу,чьё имя в тайне сохраню,что не снисходит к очевидцу,чей голос не сплошной сравню
с обрывом сердца, с ожиданьемсоседней бездны на краю,для пробы, с любопытством дальним,на миг втянувшей жизнь мою
и отпустившей, – ей не надотого, чему не вышел срок.Но вот её привет из сададонёсся, искусил и смолк.
Во что, черёмуха, играем —я помню, знаю, что творим.Уж я томлюсь недомоганьемвсемирно-сущим – как своим.
Твой запах – вкрадчивая сводня, —луна и птицы ведовствотвердят, что именно сегодня,немедленно… но что? Да всё!
Вся жизнь, всё разрыванье сердца —сейчас, не припасая впрок.Двух зорь сплочённое соседствотеснит мой заповедный срок.
Но пагубою приворотауста я напитаю чьи?Нет гостя, кроме самолётав необитаемой ночи.
Продлится за моею шторойзапинка быстрых двух огней,та доля вечности, которойдовольно выдумке моей.
Что Паршино ему, Пачёво,Ладыжино, Алекино́?Но сердце лётчика ночногоуже любить обречено
свет неразборчивый. Отнынеон станет волен, странен, дик.Его отринут все родные.Он углубится в чтенье книг.
Помолвку разорвёт, в отставкуподаст – нельзя! – тогда в Чечню,в конец недоуменья, в схватку,под пулю, неизвестно чью.
Любым испытано, как властновлечёт нас островерхий снег.Но сумрачный прищур Кавказамирволит нам в наш скушный век.
Его пошлют, но в санаторий.Печаль, печаль. Навернякаот лютой мирности снотворнойон станет пить. Тоска, тоска.
Нет, жаль мне лётчика. Движеньемдавай займём его другим.Спасём, повысим в чине, женим,но прежде – разминёмся с ним.
Черёмуха, на эти шуткине жаль растраты бытия.Светает. Как за эти суткиосунулись и ты, и я.
Слабеет дух твой чудотворный.Как трогательно лепесткив твой день предсмертный, в твой четвертыйна эти падают стихи.
Весной, в твоих оврагах отчих,не знаю: свидимся ль опять?Несётся невредимый лётчикночного измышленья вспять.
Пошли ему не ведать му́и.А мне? Дыханья перебойпривносит птица в грусть разлукис тобой, и только ли с тобой?
Дай что-нибудь! Дай обещанья!Дай не принять мой час ночнойза репетицию прощаньясо всем, что так любимо мной.
20-е дни мая 1981
Таруса

Гусиный Паркер

Когда, под бездной многостройной,вспять поля белого иду,восход моей звезды настольнойлюблю я возыметь в виду.
И кажется: ночной равниной,чья даль темна и грозен верх,идёт, чужим окном хранимый,другой какой-то человек.
Вблизи завидев бесконечность,не удержался б он в уме,когда б не чьей-то жизни встречность,одна в неисчислимой тьме.
Кто тот, чьим горестным уделомтерзаюсь? Вдруг не сыт ничем?Униженный, скитался где он?Озябший, сыщет ли ночлег?
Пусть будет мной – и поскорее,вот здесь, в мой лучший час земной.В других местах, в другое времяон прогадал бы, ставши мной.
Оставив мне снегов раздолье,вот он свернул в моё тепло.Вот в руки взял моё родноезлато-гусиное перо.
Ему кофейник бодро служит.С пирушки шлют гонца к нему.Но глаз его раздумьем сужени ум его брезглив к вину.
А я? В ладыжинском оврагеколи не сгину – огонёкувижу и вздохну: навряд лидверь продавщица отомкнёт.
Эх, тьма, куда не пишут письма!Что продавщица! – у ведраводы не выпросишь напиться:рука слаба, вода – тверда.
До света нового, до жизнимне б на печи не дотянуть,но ненавистью к продавщицедуша спасется как-нибудь.