Увидел – и всё. Без слов, без сил, без чувств, без памяти. Через неделю – её день рождения. Пригласила. Не понимала ведь ничего. Пью – а не берёт. Никого не вижу. И её – не вижу. Смотреть больно.
Потом – нужно реферат писать. По философии. Как всегда – подходит, смеётся. Поехали, говорит, ко мне, ты же знаешь, что я в философии ни бум-бум. Приезжаем. Дома пусто. Кофточка кружевная, тёплая. Парфюм какой-то крышесносный, от родителей из загранки. Стол маленький. Локоть к локтю. Четыре часа пытки. Зачем ты так мне улыбаешься? Руки дрожат, куртка не застёгивается, спиной в дверь, бегом вниз по лестнице с седьмого этажа.
Ещё неделя тихого беспамятства. Вечер. Холодно. Морозно. Роза в руке, кровь на ладони запеклась, уже не капает. Тёмная, всеми ветрами продуваемая улица. И шаги по дорожке – вперёд-назад: час, второй, четвёртый. «Икарусы» дверями – пш-ш-ш…
– Ой, Дёмин!… Мишка, ты что здесь делаешь?
Правда, что я здесь делаю – в Чертаново, у последней черты, в декабрьскую полночь? Дома уже с ума сходят – не позвонил, не предупредил. И, цветком отгородившись, словно щитом – в проём самолётного люка, в неизвестность, в холодный свет фонарей, в блаженство:
– Маринка, я люблю тебя!
Двадцать минут горячей бессвязности. Блики её очков в полутьме.
– Миш, давай зайдем ко мне. Позвони домой, чтобы родители не волновались.
– Маринка!..
– Дёмин, милый, хороший… я не люблю тебя.
Не понял. С первого раза не дошло. На каникулах попёрся к ней в зимний лагерь, хрен знает куда, четыре часа на перекладных в один конец. Зачем?! Никогда ни перед кем не стелился, а тут… Съехав крышей, поздно рассуждать о причинно-следственных связях.
Чего ждал? «Привет – привет». Если через час отсюда не убраться, ночевать мне в лесополосе с волками, последний автобус и единственная электричка уйдут без меня. «Пока – пока». Повернулся и побрёл. Печорин, бля.
* * *
– Сигарету хочешь?
– Давай.
– Я – Даша.
«Даша – радость наша».
– Откуда ты, гимназистка? Сколько тебе? Судя по виду, за тебя больше лет дадут, чем тебе есть.
– Ты смешной.
– Ну да. Я охуенно смешной.
– Смешной. Даже когда ругаешься.
– Прости. Вырвалось.
– Ладно. Не за что. Я тоже ругаюсь. Иногда…
* * *
Ошибся в последней цифре. Карандаш соскользнул. На хера мне карандаш?!
– Аллё.
– Это я.
– Ты где?
– Недалеко.
– А вчера где был?
– Тоже… недалеко.
– Недалёкий ты, – так и слышу, как её лицо расцветает улыбкой. Точно, стоит, плечом к косяку, в правой – телефонная трубка, левой косу теребит. Она её всегда теребит, когда по телефону разговаривает.
– Недалёкий. Ты права.
– Приходи.
– Уже иду.
– Пирожки вчера испекла, остыли давно. Сейчас в духовку разогревать поставлю.
И никаких упрёков.
«И-ди-о-от!» – Лёликом из «Бриллиантовой руки» громыхнул Джинн. Со всем мне предъявленным безоговорочно согласен, мрачно кивнул я.
* * *
Когда она расплетает косу, я теряюсь. В ней, в себе, в жизни. Со мной раньше никогда так не было. Не было, потому что и быть не могло. Никак не могло: мою первую женщину зовут Даша. Ей восемнадцать, она на втором.
Время пошло. Двое свежеслепленных из вечной глины, с едва-едва вдохнутыми душами, в одном континууме – это не про позы и технические подробности. Это про гремучую смесь. Это про критическую массу. Это – про сотворение мира.
– Какой день сегодня?
– Наш… А что?..
Ты права. День теперь всегда один: первый.
Силуэт в рамке оконной рамы. Четыре утра. Не вижу тебя – зачем?! – и так без ошибки угадаю каждую твою ложбинку. За запотевшими стёклами ноет сверлящей невралгией больной стылый апрель, но ты всё равно: распахиваешь окно настежь – «дышать!»
– Тебе не зябко?
– Ну что ты… тепло!..
– Молока, молока возьми, не забудь! И опять ты без шарфа.
Когда у вас обоих исчезают имена, следом – прозвища, и остается лишь «ты» —
на
два
голоса —
а «я» оказывается вне закона – наверное, это серьёзно. Только как знать? – ведь всё в первый раз. Это же сотворение мира.
* * *
Небо над Курским бессильно прохудилось, но мне было наплевать. Из вестибюля метро я выбрался сразу в подвокзальный переход – там бликовали под тусклыми лампами некогда дневного света свежие лужи, – и вскоре взбежал по мокрой грязной лестнице на крытую платформу. Меж тощих лопаток по спине лупил холщовый рюкзак: туда мать засунула четыре банки с консервами, две пачки макаронных «рожек», бутылку подсолнечного масла, а ещё непонятно зачем – смену постельного белья и какую-то чушь по мелочам. Руку оттягивал потёртый польский тряпичный складной чемоданчик с рубашками, свитером, бельём и коробочкой. В коробочке – на ней был оттиснут логотип «Филипса» с волнами и звёздами, – покоился предмет моей гордости, блестящая металлическими боками электробритва. Бритву подарил полгода назад мамин институтский одногруппник дядя Петя Ягубянц, только-только вернувшийся из очередной загранкомандировки. Для меня она стала больше чем просто бритва: это была единственная «фирменная» вещь в моем обиходе. Дядя Петя, человек разумный, приложил к бритве толстую пачку сменных ножевых сеток. В наших магазинах таких не купить – а без сетки бритва превращается в бессмысленную жужжалку.