— Забегай вечерком, как минутка будет. Молитву возьмёшь. Да не потеряй! — погрозила строго пальцем.
Но куда больше меня напугали её последующие слова, произнесённые как-то чуть ли не виновато, да и смотрела старушка при этом в сторону, что было совсем на неё не похоже.
— Ты, Настасья, мимо той бабки, что на другом конце, от магазина недалече живёт, поменьше бегай. И не подходи к ней. Будет говорить тебе что — не отвечай и не слушай. А пуще всего — не бери у неё ничего и ничего ей не давай. Поняла ли? — тут Алевтина Григорьевна снова посмотрела на меня, но уже не с той привычно-родной строгостью, а с какой-то иной, пугающей суровостью, какой я не видела у неё никогда — ни до, ни после того разговора.
— Поняла, — закивала я быстро-быстро.
Не очень-то и хотелось! Но загвоздка была в том, что “бабка” жила как раз на подступах к магазину, куда нас то и дело посылали за хлебом и молочкой. И короткий путь в школу тоже пролегал мимо её забора, где стояла скамеечка, а на скамеечке она и сидела — чуть ли не круглосуточно, высматривая злыми колючими глазками всех мимо проходящих.
Завидев нас, детей, она обычно улыбалась, но улыбка выходила такой фальшиво-зловещей, а взгляд оставался таким холодным и острым, что… лучше бы она не улыбалась, честное слово!
Старуха часто подзывала нас к себе, заводила какие-то бессмысленно-сюсюкающие разговоры, жаловалась на немощь и болезни, просила помощи по мелочи — принести из магазина батон хлеба или пакет кефира, поднять палку, на которую опиралась при ходьбе или ещё какой-нибудь мелкий предмет — роняла она их с удивительной регулярностью.
Летом мы старались “просвистеть” мимо её дома бегом или обходили, но зимой — по гололёду, весной и осенью — в слякоть и грязь — с этим было тяжелее. Однако после слов бабушки Алевтины я изо всех сил старалась избегать любых встреч с противной и пугающей старухой. Всех остальных Алевтина Григорьевна тоже предупреждала, но… дети есть дети.
Женя, одна из наших девчонок, взяла как-то у неё карамельку и на следующий день слегла. Болела долго и тяжело, врачи ставили то один, то другой диагноз. А потом вдруг нашли бруцеллёз и обвинили наших воспитателей — Анну Михайловну с мужем — дядей Семёном, что мы у них пьём некипячёное молоко, хотя никто нам сырого молока никогда не давал.
У воспитателей были неприятности, и мы, дети, ужасно испугались, что наш детдом расформируют и распихают нас по другим — самым обычным, где всё совсем не так — даже сравниваться невозможно!
Проверки шли чередой, мы жались друг к другу, как щенята на морозе, и изо всех сил старались вести себя хорошо, но это мало помогало.
И тогда Алевтина Григорьевна научила нас пойти всем вместе в церковь в воскресенье и заказать молебен за Женю и за Анну Михайловну с дядей Семёном.
Через неделю нам сообщили, что бруцеллёз не подтвердился, и нас оставили в покое. Женю ещё долго лечили непонятно от чего. У неё были проблемы с суставами и она едва могла ходить по дому. В конце концов списали всё на её сомнительную, как и у большинства из нас, наследственность. Но постепенно ей всё же стало лучше. Особенно после того, как Анна Михайловна стала заваривать Жене какие-то травки, что, как я видела, приносила Алевтина Григорьевна.
Но сама Женя, да и все мы, помнили про ту карамельку и, наплевав на хорошее воспитание и на “старшим надо помогать”, что так старательно прививала нам мама Аня, не подходили больше к той старухе ни за какие коврижки. Даже если она кричала на всю улицу, что ей нужна помощь, что батон хлеба принести некому и тому подобное.
Поселковые, кстати, вели себя так же, хотя я и слышала, что кое-кто из них к ней бегает тайком. Старуха явно промышляла колдовством, и все её боялись.
Несколько лет жуткие сны меня почти не беспокоили. Как только приближалось то — прежнее — необъяснимое беспокойство и страх, я начинала читать молитву, давно выученную наизусть, так и засыпала, повторяя её. А на другой день в доме обычно случались всякие мелкие неприятности, вроде рассыпанного сахара или соли, разбитой чашки или пары синяков, и только я знала, что это тот самый — “особый” день.
Рассказав об этом Алевтине Григорьевне, в ответ я услышала:
— Ну и хорошо. Это хорошо, Настасья. Злятся, значит. А ничего больше сделать не могут — только мелкие пакости.
— Кто злится, бабушка? — нерешительно спросила я, не уверенная, что хочу знать ответ.
— А сила тёмная, кто ж? — удивилась вопросу старушка. И напомнила снова:
— От бабки-то подальше держись.
Я только рассеянно кивнула, но особого значения этим словам не придала, потому что бабка, видя, что ничего больше добиться не может, оставила нас, детей, в покое. Мы снова бегали мимо её дома, часто видели её саму всё на той же скамеечке. Мы привыкли к ней, как к мебели, перестали замечать, а зря.
Вечером, накануне моего двенадцатого дня рождения, Анна Михайловна обнаружила, что у неё не хватает — уж и не помню чего именно — какой-то ерунды вроде соли или зубной пасты.
Большая часть припасов закупалась и привозилась на машине, но по мелочи частенько приходилось добирать то одно, то другое, да и нас таким образом приучали хозяйствовать.
Дядя Семён смеялся: “Детдомовские дети думают, что булки растут на кухне, а наши — точно знают, что в магазине!”
У меня в тот вечер было отличное настроение, энергия била через край, я предвкушала завтрашнее угощение, подарки и поздравления, так что, когда мама Аня посетовала на недостачу, я сама вызвалась сбегать в магазин, пока он не закрылся. И мне даже в голову не пришло сделать крюк, чтобы обойти старухин дом.
Но стоило приблизиться к её забору, как сидевшая “на посту” бабка схватилась за грудь и начала выкрикивать нечто вроде:
— Ой, плохо мне! Ой, плохо! Помоги, дочка! Дочка, родненькая, помоги! — причитала она, простирая ко мне костлявую и даже на вид цепкую руку.
Я замерла изваянием. Если бы не давно выработанный и прочно усвоенный рефлекс, я бы сразу к ней кинулась. А так — остановилась, раздираемая противоречивыми побуждениями. Убежать? А вдруг ей и правда совсем плохо?
Эта заминка дала мне время сообразить: а я-то чем могу ей помочь? Если уж на то пошло — тут надо “скорую” вызывать!
Я сделала шаг назад, но старуха словно прочла мои мысли.
— Ой, дочка, помоги! Лекарство у меня в сумке, вот тут вот… — с крика бабка перешла на задыхающийся шёпот, со свистом втягивая в себя воздух и указывая на простую прямоугольную сумку из клеёнки, прислонённую к скамейке в двух шагах от бабкиных ног.
— Уронила я, уронила сумку! Лекарство там, лекарство мне надо. Дай скорей! Ой, сердце болит, ой плохо мне! — старуха снова прибавила громкость, завывая уже на всю улицу, откинулась на забор и закатила глаза.
Мне казалось, что очень уж это всё… картинно. Я ощущала это чутьём, но умом не понимала, не подумала, что человек, у которого всерьёз прихватило сердце, просто не сможет так орать, и растерялась, не зная чему верить.
— Ой, помираю… — стенала бабка. — Помираю… и не поможет никто…
Ноги сами понесли меня вперёд… Вдруг всё правда? Ничего со мной не случится — возьму сумку, поищу лекарство. Может, это вообще совпадение, что Женя заболела после той карамельки. Может, это обычная бабка. Ну не самая симпатичная, но это же не причина, чтобы не дать ей лекарство.
Я схватила сумку, прямо сверху лежала упаковка с каким-то лекарством. Бабкина рука, дрожащая, в старческих пятнах, протянулась ко мне и… ухватила меня за руку как клещами! Глаза её сверкали торжеством, и меньше всего она была похожа на умирающую, которой срочно необходимо лекарство. Я попыталась вырваться, но не смогла, в глазах у меня потемнело, в ушах зашумело… А потом…