Однако ни на ближних судах, ни на флагмане не заметили тревожных огней и не услышали из-за дьявольской бури пушечных залпов. Тогда лейтенант, не теряя времени, поворотил на другой галс. Другими словами, он самовольно изменил курс, вышел из ордера, сломав походный порядок. Сигнальная книга формально не запрещала выполнять такой манёвр перед возможной трагедией, тем более на флагманском корабле сигнал не поняли по причине дождя и сильного волнения, что дважды отмечалось в вахтенном журнале. И всё же далеко не каждый решился бы указать на ошибку самому Беллинсгаузену, начальнику матерому, авторитетному, уважаемому.
А что бы вышло, если бы предостережение оказалось вздорным? Началось бы судебное разбирательство, дальше последовало бы неминуемое изгнание из флота, поскольку о малейшем нарушении субординации докладывали самому императору. А дерзостей Николай никому и никогда не прощал. Несмотря на всплески рыцарства, унаследованные от папеньки Павла I, он люто расправлялся с нарушителями устава и заведённого порядка. Как-то он без колебаний разжаловал в матросы капитана I ранга и георгиевского кавалера за совсем малое ослушание своего бригадного командира.
Непонятно почему, но царь терпел только Беллинсгаузена, когда тот перечил, выгораживая подчинённых. Однажды на манёврах один корвет коснулся другого, не сильно, но достаточно крепко, что повалил всех с ног. Багровея от гнева, Николай закричал: «Под суд командира!» Стоя рядом с императором, Беллинсгаузен проворчал: «За всякую малость под суд? Молодой офицер желал отличиться, не размерил расстояния и наткнулся... Невелика беда. Если за это под суд, у нас и флота не будет». Николай немного смягчился: «Всё же надо расследовать». «Это сделаю с петушком, — пообещал Беллинсгаузен, — только не судом».
Но в случае с Нахимовым заступничество Фаддея не уберегло бы лейтенанта от монаршего гнева.
К счастью, бешеный бурун и сигналы с «Паллады» наконец увидели на флагмане. Беллинсгаузен приказал изменить курс, эскадра убереглась от крушения, хотя несколько кораблей повредились малость на каменной гряде. Когда к утру шторм утих, Фаддей приказал просигналить «Пал л аде», чтоб к адмиралу явился капитан.
— Что ж ты, любезный Павел Степанович, наперёд батьки полез? — прищурившись, поглядел Фаддей на смельчака.
— Но вы же сами убедились, эскадра шла на погибель! — воскликнул лейтенант обидчиво.
— А ты и не спал, за мною следил?
— Я не токмо за себя, но и за других беспокоился.
— То-то я и говорю: молодец! Иной раз и вперёд батьки попрёшь. Не зазорно будет. Так и впредь поступай.
Вернувшись с манёвров, Беллинсгаузен доложил государю об этом приключении, себя не поберёг, покаялся, мол, старый дурак на свой опыт положился, а про Нахимова так расписал, что Николай велел передать молодому офицеру благодарность.
Поступок командира «Паллады» вызвал много толков на Балтике. Ему дивились потому, что редкие сотоварищи осмелились бы на нечто подобное. В ту пору истреблялся дух взаимной выручки, изгонялась сердечность, умертвлялось чувство товарищества.
Трудно было служить балтийцам, обретавшимся рядом со столицей. Они тупели от парадных упражнений. Карьера и репутация здесь складывались в придворных гостиных. В мягких креслах Адмиралтейства сидели «тётушкины дети», которым на флот было наплевать.
Не мог уследить за всеми самодержец, хоть и работал много, спал мало, скакал по России, чтобы видеть своими глазами, слышать своими ушами. Никакие дорожные невзгоды не останавливали его. Прибыл в Геленджик на смотр кавказских войск, а там разразился сильный ветер, с ног валит, фуражку сорвал и унёс, но царь смотр провёл. Едва в Немане не утонул, спешил, некогда было ждать, когда лёд встанет.
В пензенском захолустье экипаж императора опрокинулся от дикой скачки. Николай сломал ключицу, повредил руку. Чуть выздоровел, городничий представил ему местных чиновников — полицмейстера, судью, прокурора, почтмейстера, смотрителя богоугодных заведений...
— Ба! Да я же вас знаю! Всех знаю!
Откуда знает? Первый раз в губернии.
— Мне о вас рассказал господин Гоголь.
В глубинке ещё не слыхали о комедии «Ревизор», разрешённой к постановке самим государем.
Из кругосветного вояжа в Русскую Америку вернулся Михаил Петрович Лазарев. Увидел порядки у балтийцев и запросился на юг. К тому времени удалялся в отставку Алексей Самуилович Грейг, тот человек, который становился спокойней, хладнокровней и твёрже, когда сатанел ветер и бесновалось море. На прощальный обед стеклись сослуживцы, граждане Севастополя. Общество походило не на церемониальный приём, а скорее на семейный круг. Многое было высказано здесь. Откровенная признательность тронула старого адмирала. А на улице гудел народ, не по заказу пришедший проститься с отцом-начальником. Одни целовали его руки, другие — платье, третьи подводили детей.
Лазарева царь назначил на его место. Позднее Михаил Петрович скажет: «Хотя Николаю я многим обязан, но Россию на него никогда не променяю». За что любил самодержец Лазарева? За то и любил, что подспудно понимал это: не только ему служит Лазарев, но России. Когда в 1851 году Лазарев умер, для Николая это была большая потеря. Он писал вдове адмирала письма тёплые, утешительные. Рассказывали, что придворные дамы-спиритки однажды вызвали дух адмирала, тот явился и беседовал с ними. Царь сказал: «Я могу поверить, что он явился. Вот во что поверить не могу: что Лазарев с вами, дурами, согласился беседовать».
На Черноморском флоте свободней дышалось. Только здесь возникло и укрепилось непредусмотренное уставами братство. Флот находился в постоянных плаваниях, тренировался в маневрировании и в стрельбах, по боевой подготовке превзошёл флоты других государств. На «севастопольском форуме», устраиваемом Лазаревым, нелицеприятно обсуждались служба и работы, достоинства мичмана, управляющего баркасом, и промахи адмирала, командующего эскадрой. На далёком от столице флоте воров и взяточников не терпели, им не подавали руки, от них отворачивались.
Сочинитель знаменитых повестей «Очарованный странник», «Тупейный художник», «Левша» Николай Семёнович Лесков подметил любопытную частность на Черноморском флоте: «В самую блестящую его пору, при командирах, имена которых покрыты неувядаемою славою и высокими доблестями чести и характеров, все избегали употребления титулов в разговоре. Там крепко жил простой и вполне хороший русский обычай называть друг друга не иначе, как по крёстному имени и отчеству... Таких славных героев, как Нахимов и Лазарев, подчинённые с семейною простотою называли в разговоре Павел Степанович, Михаил Петрович, а эти знаменитые адмиралы в свою очередь также называли по имени и отчеству офицеров... Такого простого обычая держались все, и флот дорожил этою простотою; она не оказывала никакого дурного влияния на характер субординации, а, напротив, по мнению старых моряков, она приносила пользу: «Чрез произношение имени все приказания начальника получали приятный оттенок отеческой кротости и исполнялись с любовью, а ответы подчинённых с таким же наименованием старшего придавали всяким объяснениям и оправданиям сыновнюю искренность».
Жалел Фаддей, что не послушался вовремя Алексея Самуиловича Грейга, который переманивал его в Севастополь. А сейчас куда торопиться? Держала должность крепким якорем. К заботам флотским прибавились заботы семейные. Фаддей привык довольствоваться малым, питался из общего корабельного котла или тем, что готовил денщик. А тут надо устраивать квартиру, заботиться о пропитании семейства, к чему Аннушка оказалась совсем не приученной и не имела никакой охоты.
Воспитываясь под любвеобильным родительским надзором, Аннушка не интересовалась счетами на платье, на мясо, дрова, не тянулась к детям.
У Беллинсгаузенов родился сын Николай. Царь согласился быть его крёстным. Но мальчик рос хилым, болезненным. Пришлось кроме кухарок, гувернантки, извозчика, нянек нанимать и сиделку-кормилицу. Потом появились Павел, Катенька, Мария...
Доставляла беспокойства и книга. Рукопись ходила по чиновным рукам, каждый месяцами держал её у себя, делал поправки, вставлял к месту и не к месту замечания. (А как же иначе? Не дай Бог подумают, что и не читал её вовсе). Как-то прибыв в Петербург на заседание учёного совета в Адмиралтействе, Беллинсгаузен зашёл в кабинет Голенищева-Кутузова. Логин Иванович выкатился колобком из-за огромного письменного стола, начал юлить, извиняться. Жалко стало его Фаддею. Спросил примирительно: