Фабиан с Аго поняли, что отца надо выручать. А как? Строили разные планы, в конце концов придумали один, правда, рискованный. Фабиан выйдет на кимре, постарается встретиться с Юри раньше, чем его словят церберские шнявы. Аго же станет следить за передвижением постов, в случае опасности зажжёт фонарь и спрячет его в каменистой нише у мызы Кихельконне. Тогда Юри повернёт на Муху к своему родственнику, там разгрузится и займётся рыбной ловлей, что не воспрещалось.
Фабиан хорошо понимал всю шаткость плана — найти пойему Юри в Балтике всё равно, что схватить салаку в воде голой рукой. Но положился на случай. И надо же так счастливо сложиться обстоятельствам, что и бури не случилось, и ветер сопутствовал, и Юри задержался у шведов. Фабиан пересёк море, отыскал место, где в прошлый раз швартовались, предупредил об облаве.
Юри сделал, как советовал Фабиан. К Эзелю они пристали в разное время и в разных местах. Солдаты обыскали пойему от клотика до кормы, ничего не нашли, кроме толики рыбы. Обозлённый поручик Абнер всыпал доносчику полсотни плетей.
В другой раз уже сам Юри узрел провокацию по едва заметному гоношению в месте, удобном для стоянки. Он увёл пойему в камыши, неделю там бедствовал, комаров кормил, изголодался, соль промочил — из бочек и пригоршни не наскрёб, а всё же дождался, когда у таможенников терпение лопнуло, снялись они с постов. Вконец озверевший Абнер приказал выдрать Лаула до беспамятства и убрался восвояси.
А осенью Фабиан с Аго свою казнь мерзавцу устроили, по-мальчишески жестокую. Днём высмотрели в огороде большую тыкву, выпотрошили мякоть и семена, вырезали в кожуре глазницы, треугольную дыру вместо носа, зубы, как у черепа, внутрь поставили толстую свечу. К притолоке над дверью избы Лаула привалили бревно. Среди ночи в окошко ему постучали.
— Кто там? — отдёрнул занавеску Лаул спросонья, схватил дубину, лягнул ногой по двери — и тут бревно его по горбу торкнуло.
Неделю пакостник в постели отлёживался, ещё с месяц ходил кособоко, но быстро. Видать, остерегаться стал и поручика Абнера, и Юри Рангопля, и его сорванцов.
Вскоре подмораживать стало, затянуло бухточки льдом, пойему и кимбу вытащили на взгорок до весны. Приехал дядя Фердинанд, чтобы отвезти племянника в школу в Аренсбург. Эме от горя убивалась, точно навсегда расставалась. Юри впервые, как отец когда-то, погладил головку и оттолкнул, как от себя оторвал, Аго ноги овчиной укрыл, хотел уберечь от мороза. Вёрст пятьдесят до города было, гони не гони, за день не доехать. Потрусили лошадёнки, стряхивая иней и наледь, понесли санки в неведомую мальчику даль мимо песчаных накатов, каменистых пустошей белых лесов и перелесков.
Сколько их, дорог этих, доведётся пройти Фабиану?! И летних, и зимних, дневных и ночных, в дожди и метели, средь воды и полей... Если соединить их, вытянуть в линию — до луны бы хватило. Одни позабудутоя, другие вовсе сотрутся в памяти, а вот первая будет помниться до глубокой старости.
От лошадей несло сладким потом, домашним теплом, сыромятной упряжью, уверенной устойчивостью. Санки плавно раскачивались на ухабах, из-под копыт летели колючие льдинки, морозец приятно дубил щёки. Тренькал колокольчик на дуге коренника, с Руси перенятый, чтоб встречных предупредить для разъезда и волков отпугивать. Только разве наглеца-дуролома он остановит? Или отгонит голодную стаю? Скорее для души колокольчик годился, нехитрой песенкой согревал, щебетал себе помаленьку. А для зверя или удальца дорожного у дяди Фердинанда по бокам два кавалерийских штуцера лежало, да в ногах топорик торчал — с длинной рукоятью, лезвием с одной стороны и обушком с другой. Руби хоть насмерть, коль супротивник окажется опасный, хоть тупьём глуши — до опамятства.
Дядя шуток не любил. Исполнял он должность подинтенданта при главной крепости, имел чин не шибко великий — прапорщика, зато весьма важный — отвечал за сохранность пороховых магазинов.
Под нагольным тулупом Фабиан обогрелся, сморил его сон, а очнулся, когда лошадей на корчме распрягали. Дяде с племянником комнату наверху отвели. Прохладно было там очень, потому клопы не донимали — сами мёрзли, скучивались в людской, где печь грела, ночевали холопы и домочадцы, расселившись по лавкам и впритык на полу. Корчмарь самовар приволок и жаровню с калёными углями, а харчевались тем, что Эме натолкала, — холодной копчёной свининой, пирогами с ливером, сладкой селёдкой, медовыми сдобами.
Утром чуть свет запрягли лошадей и поехали дорогой прибрежной — слева суша снежная, справа море с горбами торосов, чёрными полыньями, где вода не поддавалась морозу.
Молчал Фердинанд, изредка высмаркивая льдинки из усов. Помалкивал и Фабиан. Окружённый людьми малоговорливыми, он замкнулся в себе, слов не тратил, наружу чувств не выказывал, отвечал, если спрашивали, но как можно короче и точней, прежде ответ сложив в голове, отбросив лишнее. Вопросов тоже не задавал, хоть иной раз одолевало любопытство. Не рассказывают, значит, так нужно. А ты делай, что надо делать. Бывало, Юри прислонит ладонь к печи — холодная. Фабиан шубейку на плечи и бегом за дровами, тут же лучину справит и огниво поднесёт. Или Эме заглянет в кадушку — там воды на донышке. Ведра в руки, коромысло на плечо, и к обложенному каменьями родничку. Аго не то что ленивый был, но менее проворный. Ему оплеух доставалось поболе.
Тоскливо стало без Рангоплей. Заплакать хотелось. Но и плакать Фабиан не умел. Что они поделывают сейчас? Как что? Юри у окошка сеть ладит для подлёдного лова. Аго табак в ступе рубит. Эме у печи ухватами правит. Свинья опоросилась — хлев утепляй, корова телку принесла, другая на подходе, бычки ревут, каждому пойло дай, куры в запечье клокчут — зёрнышко просят. На жаровне сало скворчит — на стол подавай. Кружись, хозяйка, крутись — поворачивайся с утренней зорьки до ноченьки поздней, на весь век заведённая, праздничком одарённая редким, что вздохнуть не успеешь, — и снова вкручивайся в долю женскую, робкую, невидимую глазу, надсадную.
А ещё шевельнулась в головке мальчишеской тихая лебёдушка Айра, что досталась горластой стряпухе Сельме и подлому Лаулу. Потеряет она красу раньше времени, постареет, сгорбится и ничего не увидит светлого. Почто он поздно родился? Самого ещё мыкают, как хотят, а вырос бы, в силу вошёл, сумел бы обогреть и защитить. Там, в теле крохотном, зажглась любовь первая — непонятная и тревожно-сладкая.
Дорога полукругом пошла, засинел справа остров Абрука, а слева из вечерней сини выявился сумрачной громадой Штурвольт — одна из главных башен Аренсбургской крепости. Инвалид в долгополой шубе издали приметил санки интенданта, завозился с цепью, выдернул шкворень из ржавой петли, поднял шлагбаум и замер столбиком, вытянул шею, выпятил грудь, выказывая усердие.
Спесиво отмахнулся от старика Фердинанд, повернул в ещё одну арку трёхметровой толщины и в торец здания упёрся. Оно стояло как бы отдельно от прочих, но соединялось единым сводчатым проходом и узкой лестницей.
Из низкого чрева двери, точно из норы мыши, выскочили старшие братья Герман и Александр, да Конрад — балбес Фердинандов, вытряхнули из тулупа, затащили с пожитками в так называемую «детскую» — подвальную комнату, бывший ротный клозет. Вмиг растащили домашнюю снедь по своим топчанам, попрятав под соломенными тюфяками. Фабиану отвели лавку у оконца, похожего на бойницу, с потрескавшимися стёклами. Ночью из окна дуло, не спасал и тулупчик, за который уцепился Фабиан в последнюю минуту, как утопающий за доску, предчувствуя, что без него совсем пропадёт.
Недоросли-братья, родные и двоюродный, имели вид болезненный, землистый, то ли от нехватки свежего воздуха, то ли от голодухи — и Фабиан решил жить сам по себе. Перво-наперво, проснувшись утром, к ужасу наблюдавших, он нырнул в снег, покувыркался в сугробе и растёрся до красноты Эминой шалью, последним подарком кормилицы. Потом выгреб золу из печи, прочистил дымоход, поколол сухие сосновые полешки для растопки, а сверху сырые положил, огонь поурчал-поурчал да и занялся жарким пламенем. Вытряхнул из матраса и наволочки подернутую гнилью труху, в конюшне набил свежей соломой, трещины в стёклах замазал варом и ветошью проконопатил между рамами. Потеплело в «детской», повеяло жильём.