— Что, боишься, давит на тебя милая стена? Ха! Заметь, касатик, что это не детский сад с толстозадыми воспитательницами. Тут «рай», только набитый бесхвостыми чертями — кагебешниками...
Наконец мне принесли из дому передачу. Это было 20 сентября. Много чего забылось, но этот день почему-то запомнился надолго. Может быть, потому, что передача не только растрогала меня, но и привела в негодование, напомнила про многое, что беспокоило меня на свободе. Не каждый знает, что я был когда-то нечестным с собою, с людьми. Это не для следователей, их такая нечестность совсем не интересует. Но теперь, в камере, мне было особенно тошно, когда это приходило в голову. Помню, во Львове не было в продаже не то что сливочного масла, но даже обычного подсолнечного. Я работал тогда в обкоме партии и вместе со всеми работниками мог легко купить масло в помещении обкомовского гаража, на улице Зеленой, 59. Всегда перед праздниками двигались мы оттуда домой с сумками, набитыми дефицитными продуктами. Чтобы не вызывать у прохожих подозрения, нас предпочитали развозить по домам на машинах. А особенно: на дежурной обкомовской машине ЛВБ 10-45. И кто бы мог подумать, что я с такой горечью буду принимать сейчас эти посылки, которые будут напоминать мне обкомовские сумки! Такая аналогия вкралась совсем неожиданно, а может, мне вбил ее в голову майор Гальский? «Ты, с... коммунист, ты выносил обкомовские секреты! Не даром тебя оттуда выгнали!» Я никуда не выносил и никому не продавал обкомовских секретов. Я был членом партии и строго придерживался устава. Меня лишь возмущали вот эти сумки, и иногда, перед близкими знакомыми, я не сдерживался и спрашивал себя и их: почему мы, коммунисты, пропагандируя скромность Ленина, не хотим в быту придерживаться этих прекрасных черт его характера? Он в трудные минуты отказывался от подарков, сахара, костюмов... Он просил передать их на содержание детских садов... А нас распихивала по домом обкомовская машина с сумками...
Володя, пошарив в посылке, нашел несколько луковиц и хитро подмигнул мне: теперь, контра, заживем. Я ничего не понял, но сразу же проникся его настроением. Мы решили стать огородниками. У нас не было надежной подготовки, но было неудержимое желание: во что бы то ни стало вывести новый сорт лука! В бумажные лодочки мы положили по луковице и разместили их в миске с водой. Это была неплохая забава — ежеминутно подходить к окну, поливать растение водой и следить, как оно начинает жить, выпуская бледно-зеленые перья. В камере появился новый узник, молодой и неопытный, как и я, которого не вызывали на допросы, которому не приписывали контры, но которого ждала обычная смерть, как и всех нас, грешных. Все же луковице было гораздо легче, чем мне, поскольку она не сознавала всего этого, а упрямо тянулась вверх.
Наше меню, желто-зеленая баланда, теперь получила соблазнительный вид. Накрошив в нее луковых перьев, мы изменяли не только ее цвет, но и вкус. Теперь даже остерегались называть такую роскошную пищу баландой. Это было целительное блюдо, полное калорий и жизни. На свободе лук лечит от семи болезней, а тут, конечно, он лечил от всех, какие только может припомнить человечество.
Но одну болезнь, мнительность, он не мог вылечить. Начальник изолятора чуть не получил эпилептический удар, как мне показалось, когда увидел её, молодую и жизнерадостную, на подоконнике. Каждое перышко луковицы напоминало ему острое холодное оружие. Он ощупывал их, пробовал на прочность; я следил за его торопливыми движениями, затаив дыхание: вот сейчас он возьмет ее и отнесет куда-нибудь, и мы опять останемся одиноки, и снова будем утешать себя игрой в «спички».
— Нда! — сказал он, убедившись, что мы вырастили все-таки не стальные ножи, а обычный лук. — Правилами внутреннего распорядка выведение лука в камере не предусмотрено...
Володя снова начал рассказывать про коней. Я лежал и, не шевелясь, следил за потолком, иногда я зажмуривал глаза, и тогда лампочка, которая рдела около самого носа, куда-то западала и пекла. Я переворачивался на другой бок, протирал лихорадочно глаза, но бред не исчезал, он надежно поселился во мне. Я видел перед собою подсолнечное поле, а может это был луг, где-то неподалеку текла река Сула, и на ее берегу паслись кони.
— Их було 25, — сказал Володя.
— Это были ваши кони? — заинтересованно спросил я у стенки.
— Да. Я пас их около реки, и они пили из нее воду.
— Это не ваши были кони, — оскорбленно возразил я, — у вас не могло их быть — 25. 25 — было у Кальнышевского[1], и он их пас в своей яме. Она была глубока, и туда никогда не заглядывало солнце. Там не было решеток и не было матового стекла, и солнца там не было. Эту яму проектировал инженер, который, конечно, имел высшее образование. Этот узник пас коней 25 лет, сидя там на голом камне и прося воды сверху — кони могли бы умереть от жажды. Они паслись около него, на берегу той реки, в которой никогда не было воды. Он был старым пастухом, и в 84 года, в конце концов, не так легко пасти коней, тем более, в полном мраке, когда непослушные кони могут куда-нибудь забежать... Как ему было тяжело!...