— Мы спросим и без вас. А сейчас вопрос касается только вас. Прошу отвечать, как поняли текст записки?
Об этом тексте у меня выспрашивали целый час. Я совсем обессилел от бессмысленных вопросов и наконец умолк.
— Я давал ему свои стихи, — сказал я — Кое-какие из них были со временем опубликованы. — «С какой целью вы давали ему читать свои стихи?» — «Он литературный критик, и я хотел знать его оценку» — «Вы могли дать кому-нибудь другому, почему именно ему дали?» — «Я много читал его критических статей, они понравились мне своей объективностью, бескомпромиссностью, качеством оценок...»
Я вспомнил про себя один из процессов над Шевченко в царской России. Тогда следователи задавали ему такие же точно вопросы: «С какой целью сочиняли стихи? С какой целью вы побуждали в Киеве Костомарова?.. Кто такие... и почему они в своих письмах называли вас...» Это было 118 лет назад, я понял, что до сих пор в судебной практике ничего не изменилось: ни характер вопросов, ни язык, каким спрашивали, ни сами люди.
Хитроумные наводящие вопросы закончились, и следователь зашел в тупик. Я подумал, что их совсем не интересует: где и как мы встретились, о чем говорили, они хотели выпытать, влиял ли на меня Светличный, не посеял ли сознательно во мне зерна крамолы.
Он сидел впереди меня и я обратил внимание на его новые белые шерстяные носки. Он как будто понял мой взгляд и неожиданно сказал:
— Это мне жена передала, мне теплее, чем тебе...
— Замолчите! — сердито крикнул Львовский прокурор. — Или вы хотите, чтоб мы прервали очную ставку и вывели вас вон отсюда?..
Теперь меня оставили в покое с вопросами и перешли к Светличному. «Вы знаете, я этого не помню, — сказал он, — у меня последнее время очень усилился склероз. Я даже, представьте себе, никак не мог запомнить последние места своей работы и должен был записать их себе на библиотечных карточках».
Иногда чувствовалось, что его вся эта бессмыслица начинает раздражать, и тогда он помогал следователям в составлении протокола. «Пишите, — говорил он, — как вам удобнее перед кодексом, мне все равно. Только пишите именно то, что касается лишь меня. Я не хочу, чтоб за мои действия отвечали другие...»
Под конец нам дали минутку свободно поговорить.
— Ты такой румяный, будто сегодня с воли, — сказал я ему.
Иван Алексеевич усмехнулся.
— Стаж у нас почти одинаковый...
Он вышел, оставив во мне какую-то тихую радость, уверенность в себе и в хотя бы элементарной справедливости. Я долго ходил под впечатлением его улыбающегося лица. Единственного, как мне казалось, человеческого и нормального лица за несколько месяцев заключения. Он был веселый, хотя его тоже потерла машина следствия. Он, очевидно, намного раньше постиг средневековую бессмыслицу нашего дела, созданного комедиантами в гражданском. Он знал, что фальсифицировать можно абсолютно все, можно за что угодно осудить, даже за то, что мы перешли улицу в дозволенном месте. Все зависело от волшебной палочки, которую кто-то наготове держал в руках. Эта волшебная палочка уже сделала свое черное дело в тридцатых годах. Она сейчас находится в тех же самых руках, у тех самых людей: ничего не изменилось, кроме цифр лет. Вот она взмахнет — и тогда потянутся вагоны Кальнышевских и Курбасов, Драй-Хмар и Хвильовых... А потом... потом можно будет всех реабилитировать, прицепить мертвому ярлычек «жертва того-то и того-то»... и даже признать их за знаменитых. Забавные годы. Дети играют в политику. Дети самоуверенные и спесивые, мстительные и жестокие...
Когда мы снова остались вдвоем со следователем, я спросил его:
— Как вам нравится Светличный? Вы же впервые его видите?
— О! С ним нужно еще много поработать! — сказал он, — может тогда из него и вышел бы литературный критик.
■
Как-то я особенно ощутил свою тюремную никчемность.
Володя, переставляя спички, решился наконец рассказать мне свое приключение. Его кони были пустяк по сравнению с его судьбой. Я ахнул услышав, что он «преступник двух республик»...
В начале пятидесятых годов Володю заподозрили в связях с бандеровцами, и осудили на пожизненную ссылку в Среднюю Азию (тогда, даже если не предъявляли этой связи, все равно давали 25 лет, или пожизненную...). Там он находился до XX съезда, а потом после великих сдвигов его дело пересмотрели и разрешили вернуться на Львовщину. Через некоторое время он с товарищами организовал группу, и они тайно начали печатать брошюры и листовки антисоветского содержания. Один раз его поймали с чемоданом собственной продукции и с револьвером в кармане органы КГБ. Он как раз тогда направлялся в Закарпатье.