Узкоколейка. Потьма. Та же камера. Но, однако, с новыми зеками. Воры в законе. Фраера. В первый день, как пошел на прогулку, прошлися по чемодану. Базарят. Недовольны: зек везет одни книги. Дальше: отдельное купе и дальняя дорога. Рузаевка. Харьков. Воспринимаешь только названия. Все куда-то плывет стороной. Двадцать дней железной дороги. Можно свихнуться от одиночества: один политический заключенный на весь вагон. Всем интересно. Зеки: — «Чувак, не спеши, кагда идешь в туалет, дай посмотреть на тебя. Антиресные вы, политические. Кукурузовод Хрущов сказал, что нет политических, а ани, вишь, катаютца по железной...»
Конвой — молодежь. Может быть, им по двадцать: — «Ты шо, на самом деле — политический?» —Двадцать минут стоит, смотрит. Впервые, что ли? — «А тебя за шо? Переворот хотел сделать?» — «Да, хотел, министром канализации стать». — «Ну я и знал, что вас просто так не садят». — И опять смотрит. Стоит около сетки и покашливает.
Эти политические молчаливы, не балуют разговорами... Наконец — Харьков. Знакомый коридор, чувствуется тот запах... «Всю Расею исколесил, а таких зверских пересылок не встречал». Овчарки, Того, «в законе», припоминаешь. Толстопузый надзиратель. «Ети мне вишни...»Такой не узнает: одни безучастные глазки на массивном камне лица. Завели к майору. — «Я ни по какому вопросу. Просто посмотрел вашу карточку и обратил внимание на вашу молодость. А потом — эти два года. Что можно совершить за эти два года? « — Я рассказываю. Он внимательно слушает и покачивает головой. Я видел улыбку, хитрую улыбку на его лице. — «Да, — сказал он, — испортили вам только жизнь, — я все понимаю. Но видите этот мундир, — он помял в пальцах гимнастерку, — да против его чести никогда не попрешь, запомните это... Да, но я верю, что в Советском Союзе вы найдете правду». — Мне особенно запало в памяти «найдете». И то, что он сказал это как-то слишком протяжно. Он вызвал надзирателя: — «Дайте Осадчему (кажется, он сказал «товарищу Осадчему») лучшую камеру на третьем этаже и выдайте постель». — На пересылках никогда не выдают постельного белья, но мне выдали.
Камера была сухой. Я сидел и читал, на пересылках не разрешают выдавать книги, но этот майор... удивительный мир людей... Их никогда не поймешь, и лишь по частям постигаешь, не подозревая, что одновременно фальсифицируешь их мир. Примитивно.
Махмед. Не помню фамилии, но знаю, казах. Был преподавателем диалектического и исторического материализма в Алма-Ате. На пятом году своей работы решил оставить университет. Он написал заявление, что его взгляды расходятся с программным толкованием предмета, который читал. Он начал искать истины в материализме, он не успокаивался и обращался к авторитетам. К авторитетам в Алма-Ате и дальше, в Москве. Там ему сказали после вежливого приема, что у Махмеда нет глубокой теоретической подготовки. Есть эрудиция, есть знания, но нет принципиального понимания глубины материализма. Махмед приехал домой, а через несколько дней его командировали на семь лет в Явасский лагерь дойти до этой глубины. И Махмед, совсем неожиданно для себя, успокоился. Он стал флегматичным зеком, его оставило творческое беспокойство, и только когда дают на ужин гнилую капусту, Махмед весь возбуждается и ругает поваров, отбрасывая основы диалектического и исторического материализма.
Или еще одна удивительная человеческая причуда. Как-то рассказывали, что крестьянин из Ивано-Франковска еще во время войны закопал у себя под конюшней танк. Около двадцати лет старательно смазывал его, чистил от грязи и ржавчины, никак не мог удержаться от искушения: работает танк или нет? Как-то не выдержал и среди ночи завел. Лишь на какое-то мгновение, но этого было достаточно, чтобы от крестьянина отобрали его танк. Крестьянина теперь тоже, конечно, ждет Явас. Такая удивительная привязанность к вещам, которую невозможно понять...
Мастер сделал на тюремном окне со двора деревянный козырек. Он мог его поставить как обычно, чтоб прикрывать нутро тюремного окна. Но он сделал иначе. Он поставил его с определенным умыслом, как ставят в комнате смеха кривые зеркала. Это можно было проследить, когда подходило солнце к вечеру. Стоило мне взглянуть на закат, как я чувствовал поразительный трепет в теле — на штукатурке отчетливо плавали замысловатые решетки, красные, как рассеченное бедро животного. Я завороженно следил за багровым месивом решеток, я ясно видел, как с них капает на пол густая красная кровь. Куда ей стекать? — подумал зек, и горечь охватила его. Решетки плачут. И тогда зек отвернулся в угол и успокоился от смеха. Зек просыпался от смеха и в полночь, когда давно уже зашло солнце.