— Прямо под колеса лезет! — заново переживая происшествие, сказала Людмила Михайловна. — Ужас, как я испугалась!
— У нее ребенок! — сказала я.
— Разве?.. — не сразу отозвалась Людмила Михайловна. — Ах как неловко... Да теперь уж далеко отъехали.
— Может, вернемся все-таки? — сказал Игорь Алексеевич.
— Смысла нет. В театр опоздаем.
— А вдруг нужно в больницу?
— А вдруг, а вдруг! — резко возразила Людмила Михайловна. — А вдруг этот ребенок заразный? У нас тоже, между прочим, дети. И я отвечаю за Аленку и Юру.
— Все равно, нельзя так, — с осуждением сказал Игорь Алексеевич.
— Ну, не сработало, виновата, — легко согласилась Людмила Михайловна. — Да тут всего-то метров двести до шоссе. И автобусная остановка рядом. Да и подберет их кто-нибудь. У нас же действительно машина полная.
Мы выехали на шоссе и понеслись по расчищенному и уже снова заметенному снегом асфальту. Я никак не могла осознать того, что произошло. Мне казалось, что я просто чего-то не поняла, что такого не может быть. Я молчала и ненавидела себя за это молчание. Я ненавидела себя больше, чем Людмилу Михайловну, оказавшуюся просто уродливой лягушкой, на которую чья-то искусная рука натянула оболочку Василисы Прекрасной. У меня было чувство, как будто я — та женщина. Я стою в темноте, на морозе, снег засыпает моего больного ребенка, а мимо, не останавливаясь, проносятся довольные собой мещане в комфортабельных машинах.
Игорь Алексеевич выключил радио.
— Зачем? — сказала Людмила Михайловна. — Приятная мелодия. Эй, вы там, сзади! Спите, что ли?
— Нет, — ответил Юрка.
— Укачало? Космонавтов из вас явно не получится. Потерпите, скоро приедем.
Мы все молчали, но она словно не замечала этого, продолжала болтать:
— Игорь, я не успела постирать твою белую водолазку, ну ничего, пойдешь в голубой. Только не надевай замшевую куртку. Замша — это для Дома кино, а в театр, да еще академический, лучше надеть строгий костюм.
Машина въехала во двор и остановилась у нашего подъезда. Юрка снял с багажника мои лыжи.
— Чудно провели воскресенье, правда? — обратилась ко мне Людмила Михайловна. — Ты постарайся всегда быть такой же хорошенькой, как сегодня.
Как все-таки трудно сказать в глаза дурному человеку то, что ты о нем думаешь. Особенно если этот человек лично к тебе относится очень хорошо.
— До свидания, — сказала я. — Спасибо.
И бросилась к подъезду.
На следующий день я попросила Эдика Микаэльяна сесть на мое место, а сама пересела на его — рядом с Таней Белоусовой.
— Поссорились? — спросила она меня как ни в чем не бывало.
Отходчивая душа! Другая бы на ее месте еще долго дулась, а она уже забыла обиду.
— Я тебе потом такое скажу! — тут же обратилась она ко мне.
Мое появление на своей парте она приняла как нормальное улучшение бытовых условий: раньше ей приходилось ловить меня в коридоре, чтобы сообщить очередную потрясающую новость, а теперь я постоянно под боком.
Многие в классе обратили внимание на то, что я отсела от Жарковского.
— Вот это да! — сказал Эдик Микаэльян. — Вы же с Жарковским как два попугая-неразлучника, помрете друг без друга!
Девчонки шушукались, поглядывая на меня. А я ждала, как Юрка себя поведет.
Он окликнул меня после уроков:
— Аленка!
— Не называй меня Аленкой! — резко возразила я.
— Ленка! — растерянно поправился он. — Давай поговорим!
— Что же ты вчера-то молчал, в машине?
— А о чем я должен был говорить?
— Как о чем? Человек просил о помощи, а вы все...
— Так ты из-за этого? — даже как будто обрадовался он. — Так это же мать, а не я! Мать никогда никого не подсаживает. Не любит, когда чужие в машине. Это ее раздражает.
— Ты что, оправдываешь ее, что ли?
— Нет, ну, нехорошо, конечно, но я-то тут при чем?
Значит, то, что произошло вчера, для него всего лишь «нехорошо»!
Все осталось при нем — широкие плечи, машины-роботы, апогеи и перигеи, скафандры и математические способности, и все рухнуло из-за одного маленького словечка. Он вдруг низринулся с той высоты, на которую я сама его подняла. Слинял и съежился.
Может, это глупо, может, нельзя так, но это произошло помимо воли, и я ничего не могла с этим поделать.
— Ленка! Подожди!
Но я не остановилась. Бежала вниз по лестнице. Скорее одеться и уйти.
— Александрова! — услышала я за спиной и, обернувшись, увидела историка Кирилла Кирилловича.
Мы стояли на лестничной площадке перед дверью в учительскую.
— Послушайте, Лена, — сказал историк. — Объясните мне, пожалуйста... Почему вы себя так ведете на моих уроках?
Я теребила фартук.
— Вы незлой человек, я же вижу, — продолжал он словно с усилием. — Я вас очень прошу... По-человечески... Не надо так... Вы знаете, это просто мучительно!..
...Почему люди становятся бездушными?
Может быть, давным-давно, когда им было четырнадцать лет, они вот так же однажды проехали мимо женщины с больным ребенком и не остановились, чтобы подвезти ее до города?
Та женщина — она, наверно, всегда будет стоять передо мной — на темном, заснеженном проселке — и смотреть на меня упрекающим взглядом...
— Простите меня, Кирилл Кириллович, — сказала я тихо. — Я больше никогда... Можете мне поверить?..
— Хорошо, — ответил он. — Я вам верю.
Неловким движением он поправил упавшие на лоб волосы, кивнул мне и скрылся в учительской.
Окно на втором этаже (повесть-сказка)
Давайте подойдем вечером к новому пятиэтажному дому, что стоит в глубине двора на Оружейной улице. Дом заселен совсем недавно, еще пахнут краской двери подъездов, но в большую квадратную песочницу уже завезли песок, и видно, что днем здесь вовсю поработали маленькие новоселы. Валяются на песке забытые формочки и совочки, а деревянная оградка песочницы кое-где покрыта развалившимися, а иногда почти целыми куличиками.
Сядем на скамейку возле песочницы и посмотрим на освещенные окна. Нет, мы не будем подглядывать, мы только пофантазируем, глядя на абажуры, на шторы, на люстры.
Вот старомодный матерчатый розовый абажур с бахромой и кистями — может, он висел когда-то над бабушкиным круглым раздвижным столом и освещал чье-то детство мягким розовым светом. И тот, кто сейчас вырос и въехал вот в эту новую квартиру, — повесил над новым столом старый абажур, в память о бабушке и о своем детстве. И может быть, в этот самый вечер, в спокойную минуту, вспоминается ему, как, подложив под себя ногу, глядел он в учебник географии, учил про теплое течение Гольфстрим, а когда бабушка выходила из комнаты, заплетал из розовой бахромы косички.
А вот в этой квартире висит новенькая люстра с желтыми стеклянными колпачками-стаканчиками. Висит и даже чуть покачивается — наверное, ее только что повесили. Посреди комнаты еще стоит лестница-стремянка, и у папы в руках молоток и отвертка. А мама отошла к двери и смотрит оттуда на покупку. Ей очень нравится люстра, особенно — желтые стеклянные колпачки. У мамы хорошее настроение, она велит папе убрать стремянку, а сама идет на кухню ставить чайник.
А тут сквозь небрежно задвинутую штору пробивается неяркий зеленоватый свет настольной лампы. Спокойный свет, располагающий к занятиям. Должно быть, студент сидит за письменным столом, читает конспекты, готовится к семинару. А может, он не один. К нему пришли товарищи, они курят, смеются. В комнате дымно и шумно, а на улицу пробивается только спокойный зеленоватый свет.
Как много освещенных окон! Не хватит воображения представить себе жизнь за каждым из них.
Но почему мы невольно отводим взгляд вот от этого окошка на втором этаже? Оно тоже освещено, но каким-то нежилым, неуютным светом. Ни шторы, ни даже простенькой занавески. Свисает лампочка на шнуре без абажура. Может, в этой квартире еще не закончены отделочные работы? Может, маляры ушли и забыли выключить свет? И теперь на полу, устланном слоем старых газет, стоит ведерко с белилами, валяются кисти и пахнет краской от сохнущего потолка?