Она развернула письмо.
«Дорогая Ирина!
Это короткое письмо, которое я пишу Вам, имеет для меня весьма важное значение. Ровно год остался до конца моей ссылки. Только год или еще год? Благодаря Вам я смог достойно перенести все, что выпало на мою долю. Ваши письма, которые я получал, когда жил неподалеку от Иркутска, и позже, когда попал сюда, на край света, всегда согревали меня, придавали сил. Теперь Вы молчите!
Видно, так суждено, хотя мне трудно предположить, что это только простое стечение обстоятельств. Я пишу Вам на последнем листке бумаги, вложу его в последний конверт из того почтового набора, который Вы мне подарили при прощании. Невольно подумалось, если и на это письмо не получу ответа, значит… У меня не хватает решимости закончить эту фразу…»
— Слишком много было незаконченных фраз между нами, — прошептала Ирина.
— А ты, как я вижу, жульничаешь. Плохо это, брат, плохо.
— Почему?
— Ты уже зачеркнул сегодняшний день, а он только начался. Знавал я таких… Вначале они зачеркивают честно день за днем, потом забегают вперед. А в результате из-за такой спешки сходят с ума. Один ссыльный таким вот манером на целый год убежал вперед, а когда понял, от отчаяния бросился в прорубь на Лене. Всплеск — и все. У Тизенхаузена были большие неприятности, поскольку он докладывал, что тело не обнаружили.
Кадев стоял перед настенным календарем, где Ян Чарнацкий зачеркивал дни, оставшиеся до конца ссылки.
Кадев молча пододвинул босой ногой табурет и сел.
Они вдвоем снимали комнату, которую их хозяин-якут перегородил тонкими досками на две клетушки, оставив в перегородке место для печи, так как ею обогревались обе части. Вначале Кадев поселился в меньшей, с окнами на север, дверцы печки находились на его половине, но он был совершенно нечувствителен к холоду и по собственной инициативе печь никогда не топил, поэтому Чарнацкому, хотя он был человеком довольно закаленным, пришлось переселить соседа в свою половину.
— Что, уже выпил?
Кадев выпивал частенько, бывали такие периоды, когда он находился в подпитии с раннего утра до самого вечера. Но это не мешало их совместному проживанию, поскольку Кадев редко напивался до потери сознания и никогда не терял контроль над собой.
— Никто, брат, еще не придумал лучше водки средства против вечной мерзлоты.
— Вечная мерзлота?
— Вечная мерзлота, брат. А быть может, Россия. А, все одно.
Кадев был из анархистов и чудом избежал «столыпинского галстука». Он был пожизненно приговорен к ссылке в Якутск. Все ссыльные — и русские, и поляки — сторонились его, считали человеком погибшим, понимая, что ему уже ничем помочь нельзя.
— Неплохо придумал, — беря у Кадева папироску, сказал Чарнацкий. — Вечная мерзлота! Никаких тебе перемен, жизнь без борьбы, без надежды. Вечная мерзлота истории.
— Когда пойдешь на почту, спроси, нет ли мне перевода.
Кадев жил на деньги, получаемые от отца, полковника в отставке.
Чарнацкий заглядывал на почту ежедневно. Ждал вестей из Иркутска.
— Хорошо. Только я вначале зайду в библиотеку.
— Зачем, брат, тебе все это?
Кадев имел в виду письма, которые Чарнацкий писал по вечерам. Надо сказать, соседом он был предельно тактичным, и вечерами, когда Чарнацкий в очередном письме убеждал Ирину, что она единственная и неповторимая, Кадев не приводил свою тунгуску.
— Зачем хожу в библиотеку? — Чарнацкий сделал вид, что не понял вопроса. — Возможно, мои записки о поляках в Якутии кому-нибудь когда-нибудь пригодятся.
Материалы о поляках посоветовал ему собирать адвокат Кулинский.
— Кому-нибудь когда-нибудь… «Еще Польша не погибла…»[1] Погибла, погибла. А сейчас гибнет Россия… Что там Россия… Вся наша цивилизация гибнет. И скорбеть нечего, смысла не вижу во всем этом, брат. Вся история рода человеческого — и кто ее только придумал? — не имеет никакого значения. Какая разница, от кого она началась — от Адама и Евы или от обезьяны, от бога или дьявола?
И как бы наперекор этим словам о бессмысленности всего сущего Кадев подошел к окну и распахнул форточку. В комнату ворвался холодный воздух. Табачный дым закачался волнами и потянулся наружу.
Анархист Кадев среди ссыльных выглядел весьма неопрятно: опустившийся, в обшарпанном кожухе, в нечищенных сапогах. Бороду не расчесывал и, пожалуй, более года не заглядывал к парикмахеру. Встречаясь с другими ссыльными, рассказывал всегда какие-то мрачные истории. «От него несет одновременно и водкой, и пессимизмом» — так лаконично и точно сказал о нем друг Чарнацкого Антоний Малецкий. Но Чарнацкий знал, что сосед его моется каждый день, что его обстирывает тунгуска и вообще в совместной жизни он вполне терпимый человек.