В тот раз, через две недели после моего приезда (было воскресенье, и уже накопилась усталость), Берта показала мне письмо, полученное ею на номер абонентского ящика, который она зарезервировала для ответов на свои personals. Когда я бывал в Нью-Йорке, она всегда давала мне читать эти письма, чтобы посмеяться вместе (горестями своими она делилась менее охотно), но в тот раз она хотела еще и убедиться в том, что я понимаю это письмо так же, как и она.
– Что ты скажешь на это? – спросила она, протягивая мне письмо.
Письмо было написано (вернее, отпечатано на машинке) по-английски, и ничего особенного в нем не было. Тон письма был непринужденный, но сдержанный, даже слишком сдержанный для такого рода писем. Автор письма прочел объявление Берты в разделе знакомств одного ежемесячного журнала и захотел познакомиться с ней. Он писал, что пробудет в Нью-Йорке пару месяцев (это было и хорошо и плохо), и добавлял, что бывает в Манхеттене довольно часто, несколько раз в году («Это хорошо, – сказала Берта, – не будет надоедать»). Он извинялся за то, что подписался просто «Ник» (подпись была от руки), словно никогда раньше не писал подобных писем и не знал, что для начала следует пользоваться псевдонимом, или кличкой, или инициалами, и оправдывался тем, что работает «на очень заметной арене» («as I work in a very visible arena», – так он выразился), и ему приходится пока быть сдержанным, если не сказать скрытным и даже таинственным. Именно так он и писал: «Если не казать скрытным и даже таинственным».
Прочитав письмо, я сказал Берте то, о чем она и сама уже догадалась:
– Это писал испанец.
Английский был вполне приличный, если не считать некоторых шероховатостей, одной явной грамматической ошибки и того, что некоторые выражения казались кальками с испанского. Берта, так же как и мы с Луисой, сразу подмечает такие недочеты у наших соотечественников, когда они говорят или пишут на иностранных языках. Но если письмо писал испанец, то почему он обращался к Берте по-английски – ведь объявление, которое она каждый месяц помещает в том журнале, начинается со слов: «Молодая испанка…» Она всегда начинала с этого, хотя ей было немного неловко за слово «молодая», когда нужно было идти на свидание – в этот момент она казалась себе ужасной и ясно видела все свои морщины, даже после коллагена, даже те, которых не было. В письме «Ника» ее заинтриговало то, что он работает «на очень заметной арене». Должен сказать, что прежде ни одно письмо не приводило ее в такое возбуждение. «Очень заметная арена!» – повторяла она, смеясь (отчасти оттого, что эта фраза смешила ее своей претенциозностью, отчасти от волнения, вызванного новыми надеждами).
– Как ты думаешь, чем он занимается? «Очень заметная арена» – не иначе, кино или телевидение. Может быть, он диктор? Некоторые из них мне нравятся. А, да, он же испанец – испанских дикторов я теперь не знаю, а ты?- Она на какое-то время задумывалась, а потом добавляла: – А может быть, он спортсмен? Или политик? Хотя вряд ли политик рискнул бы пойти на такое. Впрочем, испанцам бесстыдства не занимать. Сказать, что работаешь на очень заметной арене, это все равно что сказать, что ты очень известный человек. Может быть, поэтому он решил для начала прикинуться американцем? Кто бы это мог быть?
– Вполне возможно, что про «арену» он соврал – пустил пыль в глаза, чтобы вызвать интерес. Похоже, что с тобой он своей цели достиг.
– Может быть, и так, но в любом случае в этом выражении есть своя прелесть. Арена. Какое-то очень уж американское выражение, а если он испанец, то откуда он его знает?
– По телевизору услышал, откуда же еще. А может быть, никакая он не известная личность, просто сам себя таким считает. В лучшем случае биржевой агент, или врач, или предприниматель, – мнит себя важной персоной, считает, что он у всех на виду, а на самом деле таких людей никто не знает, особенно здесь, в Америке.
Я подыгрывал ей – что я еще мог? Единственное, что я мог для нее сделать, это выслушать ее, отнестись серьезно к ее проблемам/ поддержать ее, проявить интерес к тому, что для нее важно, и быть оптимистом, – такова, как мне кажется, первая заповедь дружбы.
– А может быть, он певец? – сказала она.
– А может быть, писатель, – предположил я.
Берта послала ответ на номер абонентского ящика, указанный «Ником». По-английски такие ящики называются «Р. О. Box». Все ими пользуются, их в стране миллионы. Во время моих визитов в Нью-Йорк Берта показывала мне все письма и кассеты, присылаемые ей, но она никогда не показывала мне ни одного своего ответа. Она не показывала свои письма мне и не оставляла себе копий, и я ее понимаю: люди еще могут смириться с тем, что окружающие будут обсуждать их поступки, мимолетные и иногда для окружающих совершенно непонятные, но никак не хотят допустить, чтобы обсуждалось то, что они написали остающимися надолго и совершенно понятными словами (даже если окружающие настроены благожелательно, даже если свое мнение они не высказывают вслух).
Несколько дней спустя она получила ответ. Это письмо она мне, как обычно, показала. Оно было на цветистом и не совсем правильном английском – том же языке, на котором писала ему (чтобы, как она мне сказала, не задеть его чувства и не умалить его лингвистические познания) Берта. Это письмо было более коротким и менее сдержанным, словно ответ Берты давал его автору право на это, а может быть, просто при втором шаге уже не требуется соблюдения тех элементарных норм, которые обязательны при первом контакте. На этот раз он подписался не «Ник», а «Джек» – как было сказано в письме, «на этой неделе» он предпочитал имя Джек, Письмо, как и в прошлый раз было подписано от руки, буква «к» в имени «Ник» была точно такой же, как буква «к» в имени «Джек». Он уже просил у Берты видеокассету, чтобы увидеть ее лицо и услышать ее голос, и извинялся за то, что еще не выслал свою (видимо, Берта первой попросила об этом): он еще не совсем устроился в Нью-Йорке, где ему предстояло пробыть два месяца, и пока не успел купить видеокамеру или выяснить, где можно сделать такую запись. Он пришлет кассету в следующий раз. В этом письме он не упоминал о своей «арене», не сообщал о себе ничего нового, а писал большей частью о Берте: коротко (три строчки) о том, какой он представляет ее в постели. Тон письма был пошловатый, но не грубый, некоторые фразы были достаточно откровенными («Не могу дождаться минуты, когда смогу раздеть тебя и прикоснуться к твоей нежной коже»). Только в самом конце, прежде чем подписаться «Джек», он, словно не в силах удержаться, простился грубо и жестко: «Я хочу с тобой переспать», – написал он по-английски. Мне показалось, однако, что эта фраза была написана не случайно – это было безжалостное напоминание о том, что должно произойти, что предусмотрено правилами игры. А может быть, он хотел этой фразой перечеркнуть все написанные ранее приятные пошлости или проверить, как воспримет такие слова адресат. Берте хватило выдержки и чувства юмора – она смеялась глаза ее блестели, она меньше хромала, чувствовала себя польщенной, забыв на миг, что для мужчины, желавшего ее, она была пока только несколькими строчками, только инициалами, только обещанием кого-то (псевдоним «БСА», несколько слов, написанных на чужом для них обоих языке), и что, возможно, после того, как он увидит ее (или кассету) и она станет для него более реальной, она перестанет быть желанной, как это уже случалось, и как только желание сбудется (если оно вообще сбудется), ее могут бросить, как это почти всегда происходило, она сама не знала (или не хотела знать) почему.
Через некоторое время она ответила «Джеку», как до того ответила «Нику», послала ему копию той кассеты, которую записывала для агентства, и стала ждать. Все дни, пока она ждала ответа, она нервничала, но в то же время была в приподнятом настроении, была нежна со мной – так всегда ведут себя женщины, когда у них появляется надежда. Впрочем, со мной Берта всегда такая. Однажды, когда я вернулся с работы раньше, чем она, и вынул почту из почтового ящика, Берта выдала себя с головой. Едва открыв дверь и бросив ключи в сумку (и не сменив походку на домашнюю – она была слишком сосредоточена на другом), она быстро подошла ко мне и, забыв даже поздороваться, выпалила: