Выбрать главу

Я вернулся домой в третьем часу, хорошо, что была пятница (да я и согласился пойти на этот ужин только потому, что на следующий день не нужно было идти на работу). Горела лампа, при свете которой Берта обычно читала, лампа, которую она оставляла зажженной, когда ложилась спать, не дождавшись меня (я тоже оставлял для нее лампу). Спать мне не хотелось – в ушах все еще раздавалась музыка, под которую я танцевал с этими сумасбродками, и звучали мужские голоса, обсуждавшие планы обновления Кубы (я переводил испанца, когда он рассказывал о трудностях, с которыми ему приходится сталкиваться). Я взглянул на часы, хотя и знал, который час, и в этот момент вспомнил слова Берты: «Я подожду тебя, сколько смогу». Она не дождалась, пока закончатся танцы. На телевизоре, как она и обещала, лежала кассета, а рядом с ней – открытка от Билла («возможно, я остановлюсь на этом имени»), о которой я уже говорил. Запись была короткая, как все записи такого рода, Берта просмотрела ее до конца и не перемотала назад. Я вставил кассету в плейер, чтобы перемотать на начало, и сел, не снимая плаща, не заботясь о том, что полы помнутся (этого не следует делать, иначе потом долго будешь выглядеть бездомным бродягой). Сидя в своем плаще, я смотрел видеозапись. В течение трех или четырех минут, пока длилась запись, на экране ничего не менялось. Видеть можно было все время одно и то же: мужской торс без головы, голова была срезана рамкой (видна только шея с торчащим кадыком). Нижний край рамки обрезал фигуру (мужчина стоял) чуть ниже талии. На мужчине был светло-голубой купальный халат, совсем новый или только что из стирки. Возможно, из тех, которые выдают клиентам в дорогих отелях, но может быть, и нет, потому что слева на груди можно было различить инициалы «О. П.» – возможно, его звали Оскар Перейра. Еще были видны руки до локтей. Руки были скрещены на груди, кисти не были видны. Короткие рукава халата (фасон кимоно) открывали волосатые, сильные и, должно быть, длинные руки, скрещенные на груди, неподвижные, сухие – не такие, как у человека, только что вышедшего из душа или из ванны, – скорее всего, халат был выбран для того, чтобы не надевать одежды, по которой его можно было бы узнать или можно было бы о нем судить. Полная анонимность. Единственное, что мне удалось рассмотреть, – это большие черные часы на правом запястье (кисти рук были засунуты под мышки) – возможно, он левша, а может быть, ему так больше нравится. Говорил он по-английски, но, когда он говорил, то, что он испанец, было заметно еще больше, чем когда он писал. Он прекрасно понимал, что испанка, которая давно живет в Нью-Йорке и к тому же работает переводчицей (этого, правда, он знать не мог), не примет его за американца, и все-таки говорил по-английски, прикрываясь языком, как маской: голос немного изменяется, когда говоришь на чужом языке (мне это хорошо известно), даже если говоришь на нем не слишком хорошо (мужчина говорил неплохо, просто у него был акцент). В треугольном вырезе халата видна была волосатая грудь. Волосы были очень густые и черные, лишь кое-где можно было заметить седину. Этот халат и эта волосатая грудь напомнили мне Шона Коннери, замечательного актера, кумира моего детства: когда он играл агента с лицензией на убийство, то, если мне не изменяет память, тоже часто появлялся обмотанный полотенцем, или в халате, или в кимоно. Я тут же наградил человека без лица внешностью Шона Коннери: невозможно слушать кого-то с экрана, не представляя себе, как он выглядит. В какой-то момент съемки в кадре показалась бородка (мужчина опустил голову), показалась всего на несколько секунд. Бородка казалась рассеченной надвое, – видимо, у него на подбородке была ямочка, ложбинка, трещинка на кости под кожей, которая все же просвечивала (не помню, был ли у Шона Коннери такой рассеченный надвое подбородок?) С минуту или чуть дольше на экране можно было видеть только неподвижный (разве что дыхание было заметно) торс со скрещенными на груди руками, как будто человек включил камеру, еще не будучи готовым говорить, или обдумывал свои слова, или вспоминал их. Правда, откуда-то из глубины была слышна музыка, как будто в отдалении работал телевизор или радио. Я собирался уже перемотать ленту немного вперед, чтобы взглянуть, не будет ли дальше чего-нибудь более интересного, как вдруг «Билл» заговорил. Голос у него был вибрирующий. Он, скорее, шептал, чем говорил, но голос был слишком высокий, почти визгливый, не слишком подходящий для волосатого мужчины и тем более для Шона Коннери. Его кадык двигался. Он делал странные паузы, словно перед тем, как начать записывать, он подготовил текст, разбив его на простые и короткие фразы, и сейчас декламировал его. Иногда он повторялся – то ли хотел добиться стилистического эффекта, то ли делал это непроизвольно, желая исправить произношение (это ему плохо удавалось). Фразы были короткие, отрывистые. Звук его голоса напоминал звук пилы. Он был похож на тот голос, который я слышал в Гаване через балкон и через стену, был такой же, как у Гильермо (по-английски – «Уильям», и сокращение от него – Билл, а не Ник и не Джек).

– Я получил твою кассету, спасибо, – говорил этот голос на испанизированном английском, на который он перевел свою речь и с которого я перевожу сейчас. – Многообещающая запись, надо сказать. Ты очень привлекательная женщина. Но это и плохо. Что пленка только обещает. Этого мало. Мало. Поэтому и я тебе посылаю что-то нецельное. Неполное. Для тебя увидеть мое лицо все равно, что для меня увидеть твое тело. Твое тело. Для вас, женщин, очень важным является лицо. Глаза. Так вы говорите. Мужчинам важны лицо и тело. Или тело и лицо. Это так. Я уже говорил тебе, что работаю на очень заметной арене («А very visible arena», – повторил он, и последнее слово произнес по-испански, – не смог избежать этого, ведь слово по происхождению испанское. Я откинулся на спинку дивана, плащ помялся еще больше.) Очень заметной. Я не могу идти на риск. Если не уверен, что дело того стоит. Чтобы знать, так ли это, я должен увидеть тебя всю. Всю. Я должен увидеть тебя обнаженной. Со всеми подробностями. Ты говоришь, что пережила автокатастрофу. Говоришь, что немного хромаешь. Немного. Но не даешь мне возможности увидеть, что значит это «немного». Я хотел бы увидеть твою ногу, какая она. Увидеть твою грудь. Твой лобок. Твою грудь. Твой лобок. Наверное, они очень красивые. Только после этого мы сможем договариваться о встрече. Вот так. Если твоя грудь, и твой лобок, и твоя нога убедят меня, что ради них стоит рискнуть. Если ты все еще хочешь этого. Может быть, я тебя уже перестал интересовать.

Наверное, я кажусь тебе слишком прямолинейным, жестоким. Я не жестокий. Я не могу терять время. Не могу терять время. Не могу рисковать. Ты мне нравишься, ты очень красивая. Это правда. Ты очень красивая. И очень мне нравишься. Но из того, что ты мне прислала, я узнал так же мало о тебе, как ты сейчас обо мне. Я видел слишком мало. Я не жестокий. Я хочу видеть больше. Пришли мне то, что я прошу. Пришли это. И тогда ты сможешь меня увидеть. Ты не пожалеешь. Уверен, что не пожалеешь. Я все еще хочу тебя. Сейчас еще больше, чем раньше. Больше, чем раньше. – Запись шла еще несколько секунд, уже без голоса, а в кадре было все то же: треугольник волосатой груди, скрещенные руки, черные часы на правом запястье, кадык (теперь, когда мужчина молчал, кадык не двигался), спрятанные кисти рук – я не мог видеть, было ли у него на безымянном пальце кольцо, как у Гильермо (я видел это кольцо с моего балкона). Затем торс поднялся и вышел из кадра (ничего нового, только длинный халат), и потом в течение еще нескольких секунд я мог видеть то, что раньше закрывала его спина: подушку, большую разобранную двуспальную кровать, на краю которой он сидел, когда снимался. Потом по экрану пошли полосы, счетчик времени остановился – кассета была новая, одна из тех пятнадцати-двадцатиминутных, которые заменили письма или, скорее, фотографии, потому что писем уже почти никто не пишет. Когда погас экран, свет которого был значительно ярче, чем свет настольной лампы, я увидел Берту (она стояла за моей спиной, отражаясь в темном стекле экрана) и обернулся. Она была в ночной рубашке, лицо у нее было усталое – она хотела спать (вернее, ее мучила бессонница). Сколько раз она просмотрела эту пленку до моего возвращения? И снова вышла из спальни, чтобы посмотреть ее еще раз вместе со мной. Руки ее были засунуты в карманы халата, она была босиком, волосы были растрепаны оттого, что она долго ворочалась в постели, она была ненакрашенная и очень красивая. Если бы она шла, она бы хромала, потому что была босиком. Но она не двигалась. В моей голове уже перестали вертеться мелодии, под которые мы танцевали, но еще звучали обрывки разговоров о Кубе. Она вынула руки из карманов и скрестила руки на груди, как делал это Билл, обращаясь к ней и не давая ей возможности увидеть, какой он. Прислонившись к стене, она сказала: