Выбрать главу

– Она покончила с собой из-за того, что я ей рассказал. Из-за того, что я рассказал ей во время нашего свадебного путешествия.

Голос отца был слабым, но не старческим, в нем никогда не было ничего стариковского. Голос звучал неуверенно, словно отец все еще не решил, стоит ли ему все это рассказывать, словно он понимал, что рассказывать легко (нужно только начать), но услышанное однажды уже никогда не забывается. Оно остается навсегда. Словно записывается на магнитофонную пленку.

– Вы не хотите мне об этом рассказать? – услышал я голос Луисы. Этот щекотливый вопрос прозвучал очень естественно, Луиса не давила на собеседника, ее тон не был подчеркнуто деликатным или преувеличенно душевным.

Она говорила осторожно, только и всего,

– Не в этом дело. Просто прошло уже столько времени… Я могу рассказать, если тебе это интересно, – сказал Ране. – Хотя, признаться, я этого никогда никому не рассказывал. Все это случилось уже сорок лет назад, – почти то же самое, как если бы этого вообще никогда не было или это произошло с кем-то другим, а не со мной, не с Тересой и не с той женщиной, как ты ее называешь. Их уже давно не существует, не существует и того, что с ними случилось, это все известно только мне, только я один помню об этом, но и для меня прошедшее – это размытые образы, словно память, так же, как и глаза, с возрастом слабеет, и воспоминания теряют четкость. Для ослабевшей памяти нет очков, дорогая моя.

Я поднялся и сел в изножьи кровати. Отсюда я мог еще шире открыть или совсем закрыть дверь, стоило только вытянуть руку. Я машинально привел в порядок постель: расправил простыню, одеяло и покрывало. Все было в порядке. Полумрак комнаты рассеивал только слабый свет, проникавший с улицы, дверь спальни была полуоткрыта.

– Зачем же вы тогда ей это рассказали? – спросила Луиса. – Не подумали о последствиях?

– О последствиях почти никто никогда не думает, особенно в молодости (а молодость длится гораздо дольше, чем тебе кажется). Когда ты молод, жизнь кажется игрой. То, что случается с другими – несчастья, бедствия, преступления, – кажется не имеющим отношения к нам, кажется нереальным. Мы отстраняемся даже от того, что случилось с нами самими, как только случившееся становится прошлым. Некоторые люди остаются такими всю жизнь – вечно молодыми, и это несчастные люди. Мы повествуем, рассказываем, говорим, слова ничего не стоят, их произносят не задумываясь, их ничто не сдерживает. Слова вылетают при всяком удобном случае: когда мы пьяны, раздражены, подавлены, когда нам все надоело, когда мы чем-то воодушевлены, когда влюблены, когда совсем не нужно говорить и когда, прежде чем сказать, нужно подумать о последствиях, когда своим рассказом мы можем повредить кому-то. Ошибки неизбежны. Удивительно то, что слова все же не так часто приводят к фатальным последствиям. Или мы просто не знаем об этих последствиях – думаем, что нет ничего страшного, а на самом деле то, что мы рассказываем, превращает жизнь в сплошную вереницу катастроф. Все говорят неумолчно, каждую минуту происходят миллионы разговоров, звучат миллионы рассказов, передаются миллионы сплетен, делаются миллионы заявлений и признаний, – все это говорится и выслушивается, и никто не может этого контролировать.

Никто не может предвидеть, к каким последствиям это может привести. Потому что, сколько бы ни было слов и какими бы пустыми и ничтожными они ни были, мало кто может оставить их без внимания. Даже если им не придаешь особого значения, – слова были уже услышаны. Ты не представляешь, сколько раз за все эти годы я вспоминал те слова, что сказал Тересе, потеряв в порыве страсти контроль над собой! Это было во время нашего свадебного путешествия, уже в самом его конце. Я мог бы промолчать тогда, и никогда этого не рассказывать, но порой нам кажется, что своими признаниями мы показываем всю глубину нашей любви, нам кажется, что признание – это самый большой дар, который можно принести любимому человеку, самое достоверное доказательство любви и преданности. Нам вдруг начинает казаться, что мало только говорить эти нежные горячие слова – ухо быстро привыкает к ним, они начинают казаться назойливым повторением одного и того же. Тот, кто говорит, ненасытен, как ненасытен и тот, кто слушает. Тот, кто говорит, хочет бесконечно долго удерживать внимание другого, хочет проникнуть своим языком в самую глубину («Язык – как капля дождя, язык возле уха», – подумал я), а тот, кто слушает, хочет, чтобы его бесконечно долго развлекали, хочет услышать и узнать как можно больше, даже если ему рассказывают выдумки и небылицы. Тереса, возможно, не хотела знать того, что я рассказал, лучше сказать, она предпочла бы не знать этого, но я неожиданно для самого себя что-то ей сказал, и тогда она захотела узнать все, и ей пришлось все выслушать. – Ране помолчал секунду, потом снова заговорил, и голос его был теперь твердым и сильным, это было уже не бормотанье и не шепот, этот голос был бы слышен и через закрытую дверь, но я оставил дверь приоткрытой: – Этого она не смогла вынести. В то время развода не было, а обращаться к церковным властям с просьбой о расторжении она не стала бы – для этого нужен изрядный цинизм. Наш брак был обречен. Но даже если бы развод или расторжение брака и были возможны, этого уже было недостаточно. Не только потому, что после всего услышанного она меня возненавидела и не могла оставаться со мной больше ни одного дня, ни одной минуты, как она сама сказала, хотя и оставалась со мной еще несколько дней, не зная, как поступить. Дело в том, что она мне тоже однажды, задолго до того, сказала одну вещь, и то, что она тогда сказала, имело свои последствия. Не только меня, – она сама себя возненавидела за те слова, что когда-то сказала, она не понимала, что не она виновата в том, что я услышал, и не моя вина, что мне пришлось это услышать

(«Подстрекательство – это всего лишь слова -. подумал я, – только слова без хозяина, слова за которые никто не отвечает»). Прошло несколько ужасных дней, после того, как я ей все рассказал. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь так страдал: она почти не спала, ничего не ела, ее тошнило, она не говорила со мной и не смотрела на меня, она почти ни с кем не разговаривала, зарывалась лицом в подушку, перед посторонними притворялась, как могла. Она непрерывно плакала все те несколько дней. Плакала во сне, когда ей удавалось заснуть на несколько минут, и тут же просыпалась в холодном поту и смотрела на меня, не узнавая, – сначала с удивлением, а потом – с ужасом («Смотрела прямо на меня, но не узнавала меня и не понимала, где она находится, – подумал я. – Смотрела воспаленными глазами больного человека, который неожиданно просыпается от страха, и утыкалась лицом в подушку, словно не хотела ни видеть, ни слышать».) Я пытался ее успокоить, но она боялась меня, она испытывала передо мной страх, даже ужас. Тот, кто не хочет ни видеть, ни слышать, не может жить, ей некуда было пойти, или ей пришлось бы все рассказать. На самом деле я понимаю, почему она совершила самоубийство (я его не предвидел, а должен был предвидеть): нельзя жить с такой бурей в душе, нельзя ждать, что время все залечит («Словно все было потеряно, и больше не было абстрактного будущего, – подумал я, – а именно оно и важно».). Все проходит, но вы, молодые, этого не знаете. Она была очень молода.

Отец замолчал. Возможно, ему нужно было перевести дух или обдумать то, что он уже сказал, – может быть, он понял, что останавливаться было уже поздно. Я не мог определить, где находится каждый из них. Возможно, отец прилег на оттоманку, а Луиса устроилась на софе, или так: Луиса – на оттоманке, а Ране – в новом уютном кресле, которое я недавно опробовал. Может быть, один из них сидел в кресле-качалке, хотя вряд ли, разве что Ране, которому это кресло нравилось, потому что в нем можно было принимать самые оригинальные позы при гостях. Судя по его не очень веселому тону, он вряд ли сидел сейчас в одной из таких поз, да и гостей не было. Скорее всего, он сидел на краешке софы, оттоманки или кресла, слегка наклонившись вперед, поставив ноги на пол, не осмеливаясь даже положить ногу на ногу, глядя на Луису преданными глазами, которые так восхищаются всем, на что смотрят. От него, должно быть, пахло хорошим одеколоном, табаком и мятой, немного ликером и немного кожей, как от человека, только что вернувшегося из колоний. Возможно, он курил.