Выбрать главу

– Но что такое вы ей рассказали? – спросила Луиса.

– Если я тебе это сейчас расскажу, не повторю ли я свою тогдашнюю ошибку, дорогая моя?

– Не волнуйтесь, – ответила Луиса смело (нужна смелость, чтобы так ответить). – Я не совершу самоубийства из-за того, что случилось сорок лет назад, что бы тогда ни случилось.

Рансу тоже хватило смелости и чувства юмора, чтобы посмеяться над ее словами. Потом он сказал:

– Знаю, знаю, из-за прошлого никто не лишает себя жизни. Больше того, думаю, что ты такого вообще никогда не сделаешь, даже если вдруг узнаешь, что Хуан только что совершил что-то ужасное, как совершил когда-то я и рассказал Тересе. Ты другая и время другое – в чем-то более легкое, в чем-то более трудное. Не знаю, может быть, если я тебе все расскажу, это будет с моей стороны доказательством любви, еще одним доказательством любви, попыткой удержать твое внимание, чтобы ты продолжала слушать меня и быть рядом. Результат, возможно, будет совершенно противоположным. Ты, разумеется, не покончишь жизнь самоубийством, но, вполне вероятно, не захочешь больше меня видеть. Я боюсь больше за себя, чем за тебя.

Должно быть, Луиса положила ладонь на его руку, если сидела с ним рядом, или на плечо, если встала в этот момент («Рука на плече, – подумал я, – и неразборчивый шепот, который нас убеждает»), – так я представлял себе эту сцену. Я мог только воображать, я не видел этого своими глазами, только слушал, слушал через щель, а не через стену и не через открытые балконы.

– То, что вы сделали сорок лет назад, мне не так важно и не изменит моего к вам отношения. Я знаю вас таким, какой вы сейчас, и этого ничто не может изменить. Я не знаю того человека, каким вы были раньше.

– «Того человека, каким вы были раньше», – сказал Ране. – «Каким вы были раньше», – повторил он, трогая, должно быть, в эту минуту свои снежно-белые волосы, прикасаясь к ним кончиками пальцев, даже не замечая этого. – Я тот же, каким был тогда, а если я и не тот же человек, то я продолжение его, его тень, его наследник. Нет никого, кто был бы так же похож на него. Если бы он не был мной (а мне иногда удается в это поверить), то он был бы никем, а того, что случилось, не случилось бы. Во всяком случае, я тот, кто на него больше всего похож, и кому-то ведь должны принадлежать эти воспоминания. Тому, кто не совершает самоубийства, не остается ничего иного, как жить дальше, но некоторые решают остановиться и остаться там, где остались другие, глядя в прошлое, живя в том настоящем, которое для всех давно стало прошлым. И таким образом, все, что когда-то произошло, становится вымыслом. Но не для них, а для остального мира, для мира, который идет вперед. Я много об этом думал. Не знаю, понимаешь ли ты, о чем я говорю.

– Не похоже, чтобы вы оставались где-то в прошлом, – сказала Луиса.

– И нет и да, – ответил Ране. Голос его снова стал слабым, казалось, он говорил сам с собой, в голосе его послышалась не то чтобы нерешительность, а, скорее, раздумье. Слова текли одно за другим, каждое было продумано, – так говорят политики, когда делают заявления, которые должны быть переведены со скрупулезной точностью. Он словно диктовал (но сейчас я воспроизвожу его рассказ по памяти, своими словами).-Я продолжал жить, жить так легко, как только мог, я даже женился в третий раз, на матери Хуана, – она ничего не знала обо всем этом, и была так добра, что никогда не расспрашивала меня о смерти своей сестры, смерти, которая произошла почти на глазах у всех, но объяснить которую никто не мог. Не мог ей ничего объяснить и я. Возможно, она понимала, что, если я ничего не рассказывал, то значит, лучше ничего не знать. Я очень любил Хуану, но не так, как Тересу. Любовь моя к ней была более спокойной, более сдержанной, более созерцательной, если можно так сказать, более пассивной. Но, хотя моя жизнь продолжалась, я навсегда остался в том дне, когда Тереса покончила с собой. Именно в том дне, а не в другом, который был намного раньше. Интересно, но для нас важнее то, что происходит с другими без нашего непосредственного участия, чем те поступки, которые мы совершаем сами. Конечно, это не всегда так, но иногда так случается.

Я зажег сигарету и пошарил на ночном столике в поисках пепельницы. Пепельница была там, с той стороны, где спала Луиса, – она еще не бросила курить, и мы оба курили в постели, когда разговаривали или читали, или когда размыкали объятия. Перед тем как уснуть, мы на несколько минут открывали окна (даже если было холодно) и проветривали комнату – такое правило мы завели в нашем общем доме, в котором я сейчас был шпионом, а Луиса, вполне вероятно, знала об этом. Возможно, когда окно было открыто, нас мог видеть кто-нибудь, кто стоял на углу, глядя снизу вверх.

_О каком другом дне вы говорите? – спросила Луиса.

Ране молчал слишком долго, чтобы пауза могла показаться естественной. Я представил себе, что в руке у него сейчас сигарета, о которой он совершенно забыл, или что его руки праздно скрещены, – эти большие руки, в морщинах, но без пятен. Он смотрит на Луису выразительными глазами, похожими на две большие капли ликера или уксуса, смотрит с выражением стыда и страха, – эти чувства так похожи, если верить Клерку или Льюису, – может быть, он глупо улыбается, а взгляд его неподвижен, как у того, кто поднимает глаза и вытягивает шею, как животное, заслышав звуки шарманки или свист точильщиков, и вдруг задумывается, все ли ножи в доме режут, как им положено, или нужно хватать их и бежать на улицу, и бросает все дела, и думает только о лезвиях, а может быть, вдруг погружается в свои тайны – тайны невысказанные, тайны мучительные, тайны, что уже известны ему, и те, что ему еще не известны.

И когда он поднимает голову, заслышав звук шарманки или свист приближающегося с другого конца улицы точильщика, взгляд его падает на портреты давно ушедших.

– Если не хотите, не рассказывайте, – услышал я голос Луисы.

– Другой день, – сказал Ране. – Другой день – это день, когда я убил свою первую жену, чтобы быть с Тересой.

– Если не хотите, не рассказывайте. Если не хотите, не рассказывайте, – все повторяла Луиса, и это повторение означало, что она (да и я тоже) испугалась и, наверное, уже раскаивалась в том, что задала роковой вопрос. Я подумал, что, может быть, лучше закрыть дверь, уничтожить щель, чтобы снова слышать только неразборчивое бормотанье, но было слишком поздно, для меня тоже слишком поздно: я уже все слышал, мы оба только что услышали то, что когда-то услышала Тереса Агилера во время своего свадебного путешествия, в самом конце этого путешествия, сорок лет назад, или, может быть, меньше. Сейчас, когда Луиса говорила: «Не рассказывайте мне этого, не рассказывайте», – она, возможно, делала это ради меня, но было уже поздно. Женское любопытство – это любопытство в чистом виде: женщины не думают о последствиях, не могут предвидеть, что именно они могут узнать и что может в результате произойти, они не знают, что поступки совершаются сами по себе, или что толчком для них может быть одно-единственное слово. Ране уже начал свой рассказ (ведь стоит только начать, слово за слово). «Ране сказал „моя первая жена", – думал я, – он не назвал ее по имени, и сделал он это потому, что если бы Луиса услышала это имя (Глория, или Мириам, или, может быть, Ньевес или Берта) она не поняла бы, о ком идет речь, да и я бы не понял, хотя, конечно, мы могли бы догадаться. Это означало, что Ране действительно собирался открыть свою тайну. Через несколько минут, если он будет продолжать вспоминать И рассказывать, он, наверное, будет говорить уже для себя, а то, что он говорил до этого, он говорил, сознавая, что говорит это кому-то, не забывая о собеседнике, помня, что он рассказывает, и его слушают».

– Нет, теперь ты должна позволить мне все тебе рассказать, – услышал я слова отца, – как когда-то я рассказал все Тересе. Тогда все случилось почти так же: я сказал одну фразу, и она все узнала, так что мне пришлось рассказывать от начала и до конца, рассказывать, чтобы облегчить боль, которую причинила одна-единственная фраза. Это глупость, конечно, не беспокойся, на этот раз я не буду вдаваться в подробности. Теперь я сказал эту фразу тебе, и теперь ты тоже все знаешь. Сейчас я произнес ее обдуманно, а тогда – сгоряча. Иногда начинаешь говорить и уже не можешь остановиться, когда любишь так страстно и ответная любовь так же сильна, порой не знаешь, что еще сделать ради этой любви. Бывают минуты, когда забываешь обо всем на свете, теряешь голову и говоришь любимому человеку ужасные вещи. Потом слова забываются, – это как игра, но вот поступки не забываются. Это случилось в Тулузе (после свадьбы мы отправились в Париж, а потом на юг Франции). Была предпоследняя ночь нашего свадебного путешествия, мы были в гостинице, лежали в постели, и я без конца говорил нежности Тересе. Чего только ни говорят в таких случаях! И когда я не знал, что еще сказать ей, и при этом страстно желал сказать что-то еще, я сказал ей то, что говорят всем возлюбленным и что не приводит ни к каким последствиям: «Я так люблю тебя, ради тебя я могу убить». Она, смеясь, ответила: «А ты не погорячился?» Но мне было не до смеха: была одна из тех минут, когда любовь достигает своего предела, и шутить над этим нельзя. И тогда, неожиданно даже для самого себя, я сказал ей: «Я это уже сделал». («I have done the deed», – подумал я. А может быть, я подумал это на своем родном языке: «Я совершил поступок, и совершил подвиг, и совершил деяние. Деяние есть поступок и подвиг, а потому рано или поздно об этом рассказывают. Я убил ради тебя, и это мой подвиг. Рассказ об этом – это мой дар тебе, и ты будешь любить меня еще сильнее, когда узнаешь, что я сделал ради тебя, хотя это знание запятнает твое белое сердце»).