В конце концов, не было ничего невозможного в том, что поезд направили через Вильнев-Сен-Жорж. Но кто-то авторитетно утверждал:
– Вильнев-Сен-Жорж? Как бы не так. Мы в Нуази-ле-Сек! Я узнаю пути.
В ответ лишь пожимали плечами. Я сидел посередине скамейки и не мог встать. Но я чувствовал: "Мы в Париже". Мне рассказывали, как одна женщина, желая избавиться от своей кошки, завезла ее в корзине из Пюто в Версаль. Кошка, однако, сразу же нашла дорогу. Типы вроде нас не лишены такого чутья.
Вдруг раздался короткий и глухой звук рожка. Послышалась команда, шум раскрываемых дверей. "Первая скамья, встать!" Наш вагон открывается. Яркий дневной свет вливается в него широким потоком. Мы сходим поодиночке. Нужно было прыгать с высоты в полметра. Совершая прыжок, я слышу, как на моем животе звякают шестнадцать патронов.
Я осматриваюсь и вижу огромную площадь, беспорядочно заставленную сотнею вагонов: по одиночке, по два, по три, как рогатый скот на рынке; сараи, бараки, покуда хватит глаз; кучи бочек, горы ящиков, надо всем этим железный мост с пролетами по сто метров, который мог бы пересечь целых три реки; и повсюду – слышите – повсюду: между вагонами, перед сараями, под пролетами моста войска, конные и пешне; красные панталоны, небесно-голубые мундиры, белые воротники. В глубине, перед горою угля, виднелись даже кирасы.
И спокойно стоящие в пирамидах винтовки, как спиртовки на столиках кафе. И целое море лошадиных спин, совершенно одинаковых лошадиных спин.
Мы были ошеломлены, уничтожены. Такого зрелища мы никак не ожидали.
Тут была наготове целая армия со сверкающим оружием под шестичасовым утренним солнцем тридцатого апреля.
На горизонте виднелись уже задымившие трубы парижских заводов, которые завтра дымиться не будут.
По небу быстро проносились облака.
Мы были у самых подступов к Парижу; молча, исподтишка мы подкрались к нему. А он и не подозревал об этом.
Вы не можете себе представить, какое огромное впечатление произвело это на нас. Я был страшно счастлив и в то же время испытывал тоску. Я сгорал от нетерпения и готов был лишиться чувств. Всем телом своим я был пьян, и весь был наполнен нервным возбуждением. Предметы множились и увеличивались в моих глазах. Донесшееся издалека завывание сирены заставило меня щелкнуть зубами. Не думаю, чтобы мне было холодно.
Но вот на этом огромном пространстве начинаются передвижения. Вдали виднеются эсадроны, садящиеся в седло и трогающиеся. Все кирасы, расположенные перед горою угля, разом поднимаются на один метр.
Пехота разобрала винтовки. Перед нашим батальоном было обширное пустое пространство. На середину его выходит наша музыкантская команда – барабанщики и горнисты; затем появляются три другие команды; и вот оркестр в полном составе.
– Оркестр сорок шестого полка, – раздались голоса.
– Не собираются ли задать нам концерт в этакую рань?
Построившись, все музыканты нашего полка начинают маршировать влево.
– Тс! Они покидают нас! Куда это они?
Тем временем со всех сторон появляются оркестры других полков; из-за каждого тюка вылезал тромбон; можно было подумать, что каждый боченок превращается в барабан. Они строятся в колонну. Вы представляете себе картину, сидя здесь? Оркестры четырех или пяти полков, один за другим. Мы смотрели во все глаза, как вдруг раздалась команда:
– Становись! Рассчитайсь! Справа по четыре!
Мы начинаем маршировать; некоторое время топчемся на месте, чтобы пропустить другие батальоны.
Наконец, двигаемся полным ходом. Мы должны следовать за тремя остальными батальонами полка – сорок шестой полк состоял из четырех батальонов; всю процессию возглавляет армия музыкантов.
За нами выстраиваются в колонну драгуны; тоже, наверное, целый полк. Обернувшись, я видел еще пехоту, которая вытягивалась за драгунами. Колонну замыкала артиллерия, которой приходилось предварительно огибать груды ящиков, сваленных под мостом.
Я перестал сознавать себя. Приходилось делать усилие, чтобы не заиграть какой-нибудь марш. Заметьте, что я никогда не пел в строю. Распевать песни во время маршировки мне казалось идиотским занятием; в таких случаях я обыкновенно бываю в бешенстве: петь для доставления удовольствия начальству, для засвидетельствования ему "бодрого настроения и довольства войск", – разве это не верх лакейства и тупости?
Но тут я плевал на начальство. Оно не существовало для меня. Мы вступали в Париж; я трепетал от радости.