Ничего не ответил Крымов, но, проводив восхищенным взглядом уходившие на марш двенадцать тачанок и четыре взвода но тридцать сабель в каждом, подумал, что если бы они объединились с Махно годом раньше, то неизвестно, кто бы сейчас катился к Новороссийску - они или красные.
Дольников вошел в хату и поморщился: тяжелы и табачный дым клубами гулял по комнате - не продохнуть.
- Здесь что, совещание было? - Он бросил короткий взгляд на Сырцова, который с усердием играл роль спящего, и, не дождавшись ответа, принялся стаскивать
шинель. - Или один смолил?
Сырцов повернулся на спину, рынком сел. Он не был ни грустен, ни подавлен, ни взволнован. И не возмущен. Но он как бы перестал быть самим собой, утратил себя,
развалился на куски, и каждый кусок жил своей, самостоятельной, жизнью. И это ощущение разорванности сковывало его, словно железный обруч бочку, мешало
дышать, думать, и ему вес время хотелось ущипнуть себя, удостовериться, что это он, Федор Сырцов, сидит здесь, в этой продымленной хате, а перед ним - крепко
сколоченный деревенский стол, печка, усталое лицо начальника штаба.
- Ничего не понимаю, - сказал Сырцов, встряхивая головой, словно хотел проснуться.
- Чего ты не понимаешь? - спросил Дольников.
- Ни-че-го!
- Это уже хорошо. - Дольников, чтобы проветрить комнату, распахнул дверь. - Один философ сказал: "Я знаю только то, что я ничего не знаю". А философ
этот, Феденька, был умнейшим человеком.
- Ну и что?
- Как что? Значит, и ты скоро соображать начнешь.
- Дверь закрой, философ, - беззлобно проворчал Сырцов. - Хату выстудишь,
- Так дымно, - запротестовал Дольников.
- А ты в печку дров подбрось - вытянет. - Сырцов сунул в рот папироску и надолго замолчал.
Дольников бросил в чрево печки два сухих полешка, стащил сапоги, подержал их за лямочки, пристально рассматривая, и неожиданно расхохотался.
- Ты чего? - спросил Сырцов.
- Полковника вспомнил...
- Он действительно с тобой в нлену был?
- Два года.
- Тоже, значит, хлебнул лиха... А как же вы бежали? У них что, охрана хреновая?
- Охрана у них образцовая, но... Нас заразил жаждой свободы Тухачевский...
- Тухачевский? - вскинулся Сырцов. - Он что, тоже с вами сидел?
- Сидел, - кивнул Дольников. - И первым бежал.
- Каким образом?
- Комендант разрешил прогулки вне лагеря, если
пленный давал подписку, скрепленную честным словом...
- Подписку? Насчет чего?
- Что он не будет пытаться бежать... Тухачевский
отказался от подписки, но слово дал...
- И сбежал! - вскочил Сырцов.
- Сбежал.
- Молодец! - Сырцов возбужденно прошелся по комнате, вскинул руку с дымящейся папиросой и вдруг замер, устремив на Дольникова угрюмый, настороженный взгляд. - Мне твой полковник тоже слово дал...Сдержит?
- Сдержит.
- А чем он лучше Тухачевского?
- У них взгляды разные... Тухачевский считает честное слово понятием, предназначенным специально для того, чтобы нарушать его перед дураками...
- А полковник?
- А мы с полковником слово не давали, мы месяц
рыли подземный ход.
Сырцов выкинул папиросу в огонь.
- Ну а воевать твой полковник за нас согласен?
- Просил дать ему возможность подумать до утра.
Вышеславцев Дольникова нп о чем не просил, да и просить не мог воспитан был в другом духе, а Дольников ничего ему и но предлагал, ибо прекрасно знал, что на подобное предложение ему ответили бы презрительной полуулыбочкой, поэтому и солгал Сырцову. А что он мог еще сделать, чтобы хоть как-то оттянуть гибель своего командира?
- Пусть думает, - кивнул Сырцов. - К утру, значит, правильный путь не найдет, в расход пущу.
- Быстр ты, Федя, на руку. - Дольников поставил на печку чайник, сел перед огнем на табуретку и принялся разматывать портяпки.
- А что мне с ним прикажешь делать? В обозе таскать? Или отпустить на все четыре стороны? Как ты его ординарца... Я, значит, теперь догадываюсь, почему ты его отпустил... Ты его узнал! Я прав?
- Ты, Федя, всегда прав, - вздохнул Дольников. - В этом твоя трагедия.
- А твоя в чем? В чем твоя трагедия?
Дольников придвинулся ближе к печке, в глазах изумленно запрыгали отблески огня.
- А почему ты решил, что у меня в душе тоже трагедия?
- А ты думаешь, я не вижу, как ты мучаешься? Как по ночам орешь? Как у тебя скулы сводит, когда ты по утрам зенки продираешь? Я все вижу. - Сырцов сунул
руки в карманы брюк и, скрипя сапогами, ястребом закружился вокруг Дольникова. - Почему ты мне не сказал, что знаком с Тухачевским?
- А зачем?
- Я бы тебя к нему в штаб устроил...
Дольников кисло улыбнулся:
- Мы с ним разные люди.
- Это мы с тобой разные, а вы... Тухачевский - поручик, и ты - поручик, Тухачевский за нас воюет... - Сырцов резко остановился. - А ты?
- А я за Россию.
Сырцов схватил себя за волосы, застонал и рухнул на
койку. И было страшно смотреть, как крутит и ломает его крепкое тело неведомая, дьявольская сила, как молотит он в ярости тяжелыми кулаками по подушке, выкрикивая с пеной па губах:
- Я ничего не понимаю, ни-че-го!
Дольников взял со стола фляжку, подошел и положил на плечо Сырцова ладонь.
- Федя! Сырцова продолжало крутить. Дольников сел на койку, резким движением перевернул его и, навалившись, свободной рукой разжал челюсти.
- Выпей, Федя! - Дольников сунул ему в рот фляжку. - Давай!
Сырцов послушался. Сделал большой глоток, обжегся, раскрыл глаза.
- Ты? - спросил.
- Я.
Мутный, как потревоженная и смешавшаяся с землей вода, взгляд прояснился, губы сложились в едва приметную, виноватую улыбку.
- Довел ты меня, Миша.
- Не я - болезнь. Ты болен, Федя!
- Умом тронулся, да?
- С умом у тебя все в порядке...
- Тогда пусти. - Сырцов с трудом сел, сделал из фляжки еще глоток и посмотрел на Дольникова. Но уже не зло. Мягко. С грустным любопытством. Скажи, за
что тебя эти сволочи любят?
- Какие? - оторопел Дольников.
- Которые твои крестьяне.
Дольников ответить не успел: ночную тишину взорвал одиночный выстрел, затем - тугая очередь пулемета, мощный, нарастающий перестук копыт.
- Влипли! - Сырцов сжался в пружину и бросился к стулу, на котором висела портупея. - Как мы их, так и они нас! Голеньких! Тепленьких!
Дольников мгновенно натянул сапоги, выхватил револьвер и вслед за Сырцовым выскочил из хаты. Ночь темная - глаз выколи.
- Василий! - крикнул Сырцов ординарца. - Коня! - Сбежал с крыльца и тут же получил удар прикладом в зубы. Дольников бросился ему на помощь, но замешкался - остановил знакомый до боли голос:
- Не балуй, Михаил Романович! Грех в своих стрелять!
- Егор Пантелеевич?! - всмотревшись в надвинувшуюся тень, спросил Дольников.
- Я самый, - ответил старшин конюх. - Иди в хату, ты же без шинели, застынешь!
Дольников сгорбился, биение крови прекратилось, и его охватил озноб, страшный озноб, точно он всю ночь в одном нижнем белье простоял на морозе. "Это конец",
подумал он. Лицо застыло, превратилось в маску, а рука с револьвером медленно и тяжело поползла вверх, к виску.
- Я сказал: не балуй! - Егор Паителеевич отнял оружие, взглядом приказал подниматься в хату.
И Дольников подчинился. Безвольно и безропотно.
Следом за ним внесли Сырцова.
- Ты его не до смерти зашиб? - спросил Егор Наптелеевич молодого, крутолобого парня с обрезом и руккх.
- Очухается. - Парень стрельнул занозистыми глазами но избе, взял ковш, зачерпнул из ведра воды и плеснул Сырцову в лицо.
Сырцов застонал. Веки трепетно задрожали, вскинулись, и сквозь медленно рассасывающийся туман увидел он странную картину: изба, два незнакомых мужика с
обрезами, первый - рядом, изогнулся хищно, зубы скалит, словно молодой волчонок, второй - старый пес, бородатый - стоит чуть поодаль, а на скамейке - его начштаба, прямой и неподвижный, как столб, и все трое внимательно за ним наблюдают.