Исаакиевский же собор ей нравился, она помнила, как, еще во время учебы в Университете, она выходила курить на набережную и подолгу смотрела на него… И вообще, где бы она ни была, она отовсюду видела купол Исаакиевского собора, силуэт этой золоченой «чернильницы», как называл его один ее знакомый, как-то ее успокаивал, она была уверена, что она у себя дома, и знает здесь каждый угол, каждый проходной двор, каждую подворотню, так что, в случае чего, всегда сумеет спрятаться.
Хорошее знание проходных дворов часто бывает необходимо, марусин школьный приятель, Вова Гольдман, умел им пользоваться. Когда, например, у него не было денег, он вставал на набережной Грибанала так небрежно и ждал — вскоре к нему подходил какой-нибудь лох или даже целая группа и спрашивали, нет ли дури, это было обычное место торговли, и Гольдман, пообещав первоклассной анаши или же сразу несколько чеков по бросовой цене, вел этих людей за собой в один из соседних дворов — ведь при себе дурь держать опасно. Он заранее уже присматривал большую коммуналку, где был черный ход, звонил в один из звонков, которых у двери было не меньше пятнадцати, ему открывал какой-нибудь доходяга, и, не спрашивая к кому он пришел, молча уползал в свой угол, а Гольдман оставался один в длинном темном коридоре. Гольдман брал бабки у заказчиков, просил подождать, закрывал за собой дверь, проходил по темному коридору, выйдя через черный ход, спускался по лестнице и, выйдя с другой стороны через бесконечную анфиладу проходных дворов, убегал далеко-далеко от Грибанала, совсем в другое место, выныривал уже у Эрмитажа, у Невы, а те бакланы ждали его у двери долго-долго, потом начинали звонить, пытались выяснять отношения, но никто из соседей ничего не знал, их посылали на три буквы и грозили сдать в ментовку, а про дурь они спрашивать вообще боялись. Таких коммуналок в Питере было великое множество, особенно в районе Грибанала, что было очень удобно…
Маруся проснулась поздно, и настроение у нее было ужасное — на улице все таяло, остатки серого снега лежали на проезжей части, на трамвайных рельсах, по улице шли мрачные прохожие в серой одежде. Маруся почувствовала жуткую тоску и поняла, что наступает очередная депрессия, бороться с которой было практически невозможно, потому что она уже привыкла находить в этих состояниях какое-то странное противоестественное удовольствие. Внезапно ей захотелось пойти прогуляться пешком по городу, вдоль Невы, потом — к площади Александра Невского, потом все дальше, по берегу, в самые грязные и жуткие районы, где дымят фабричные трубы и не продохнуть от смога, где стоят красные кирпичные заводские корпуса, и по грязным улицам бродят пьяные рабочие с опухшими лицами, ей было приятно хотя бы просто представить себе все это, потому что дальше мыслей и представлений она не продвигалась, фантазии вполне заменяли ей реальную жизнь.
Потом Маруся стала рыдать, у нее непроизвольно текли и текли слезы, ей было не остановиться, и она даже не хотела останавливаться, ей было даже приятно рыдать, и она все рыдала и рыдала… Поэтому когда раздался телефонный звонок, она долго не могла понять, кто же ей звонит, не могла узнать голос:
— Маруся, это же я, Павлик! Я приехал из Берлина на неделю, срочно собирайся и приходи ко мне, я там так скучал!
Павлик побрился наголо и был одет в белый свитер и черные джинсы:
— Я там болею. Ностальгирую. Посмотри, посмотри, сколько книг я себе купил, и все про Петербург. Как ты думаешь, у меня не шизофрения? А еще я недавно себе печать сделал — Шуман Павел Владимирович — это не признак шизофрении? Там у всех такие печати, ну не у всех, конечно, но у многих.
Павлик работал в Берлине в Доме для престарелых, проходил практику, потому что заканчивал учебу в медицинском училище, и скоро должен был стать врачом, за его учебу платил один довольно известный ученый, тоже врач, который во время войны был в плену под Курском и после этого очень полюбил русских. Павлик видел его только на фотографии, но ему казалось, что он на него очень похож, то есть в молодости, в эсэсовской форме, это был просто вылитый он. Павлик с ним познакомился по переписке и ни разу даже не встречался, ученый решил ему помочь заочно, таким образом, Павлику, можно сказать, выпала счастливая карта, счастливый билет.
Хотя, конечно, Павлика эти немцы уже порядком достали, но он не хотел бросать все на полпути, когда почти уже добился своего, ведь он скоро должен был получить немецкое гражданство, и у него тогда будет их целых два: русское и немецкое, — и он сможет, когда захочет, туда ездить, но вовсе не будет обязан жить там постоянно. Раньше он работал в магазине в аэропорту, целых три года отбарабанил, до тех пор, пока его там однажды не назвали «русской свиньей», один сотрудник того же магазина назвал, типичный немец, старый, высохший, Павлик подозревал, что он раньше тоже в СС служил. Тогда Павлик взял пакетик от своего завтрака, другой бумаги у него под рукой не оказалось, разорвал его, разгладил и написал на нем заявление в полицию, где подробно описал этот случай расовой дискриминации, но когда он принес это заявление в полицию, то там его долго читали, потом наконец подшили к делу и пообещали прислать извещение. Это извещение пришло только через несколько месяцев, и там даже не было описано точно, что, собственно, произошло, а просто говорилось, что «такой-то обидел такого-то», и даже адрес этого фрица, который его русской свиньей назвал, был тщательно закрашен синим карандашом. А еще через две недели Павлику пришло новое извещение, в котором его уведомляли, что его заявление считается недействительным, так как в нем отсутствуют подпись и дата, что уже было совершенным враньем. Просто полиция была заодно с этим немцем.