Я в то время жила хорошо: всегда деньги, квартира, но все как будто знобит, и сон очень хрупкий.
В Полтаве однако я попалась. Засыпку переживаю всегда тяжело. За три дня я чернела, как земля, есть не могла.
С центрального полтавского допра меня отправили в колонию, где я очень хорошо работала на чулочной фабрике. Я даже вольно в город ходила, но не удирала. Я всецело думала о том, как по выходе я буду работать эту чистую работу и все старое брошу: довольно тебе, Анюта, что в самом деле! Мне начальник допра слово дал, что отправит меня на государственную фабрику. А я при всем том честному слову, как золоту, верила.
Когда я освободилась, он сказал, что мест нет, придется повременить. А пока я должна пойти на месяц на общественные работы по очистке снега. Я пошла, работала за один рубль десять копеек в день, но все удерживалась и не шла воровать. Через месяц я обратилась к начальнику, а он спросил: «Что вы делали, Янковская, до ареста?» Я ответила, что воровала. Он мне сказал: «Идите обратно воровать».
У меня в глазах потемнело. Я его обозвала, как только могла, чернильницей в него бросила, я кричала: «Я у вас работала, не щадя сил, и вы мне обещали, я не знаю что. Я вам,
как дура святая, верила, а вы меня воровать посылаете». Словом, я вышла от него за приврат такой же воровкой, как
вошла. Мне казалось, что нет справедливости и нечего ис
правляться. Уже через шесть месяцев узнала от «своих», что тот начальник допра задержан как бывший белогвардеец. Но мне уже это было поздно. Я опять жила, как раньше.
Я вам про Угрозыск хочу сказать, чем он плох: он не имеет подхода, не умеет наколоть ту струнку, которая бы поддалась ему. Они там на всех, как сквозь сито, смотрят, правильного лица не видят. Оттого у них и не выходит. А люди — они разные, и каждого надо по-своему брать.
Я сошлась жить с одним блатным, он тоже квартирный вор был. Вежливый, но сильный. Когда его забрали, я осталась с маленьким ребенком и опять начала гастролировать. Сыночка оставляла с наемной старухой, он пил какао, ни в чем не нуждался. Но постепенно я отошла от него.
Раньше были мечты, что начну жизнь настоящую, но после того начальника и его разговора я стала больше ценить воровскую жизнь.
Знаменитый киевский шалман имел в году двадцать четвертом три названия: «Гранд-отель», «Хрустальный дворец» и «Тихий дом, но очень заядлое семейство». Это было двухэтажное каменное здание, где во всех комнатах, углах и коридорах жил сплошной блат.
Посреди двора, под особым навесом, не умолкая ни днем ни ночью ни на минуту, играли, сменяясь, четыре баяниста. Весь дом в складчину содержал их, и все хотели их слышать. С непривычки можно было с ума сойти. То же самое — картежная игра, пьянки, ругань, разврат.
Бывали такие моменты: живет преступник с проституткой и вдруг ревнует ее к своему же товарищу. Налетает на нее: ты, мол, меня перекинула. И как она ни уверяет, вероятий ей нет. Он вынимает нож, и начинается резня.
В одном конце дележка краденых вещей, тут же распивочная.
В другом конце женщина, изрезанная, подплывает кровью.
Вместе с тем, не обращая ни на что внимания, заглушая стоны, несутся музыка и песни.
Женщина в шалмане не видит шуток, развлечений, теплого взгляда. Если идет в театр, значит хочет бросить шалман и найти себе фраера. Только редко ей это удается. Чаще всего она сидит раздетая, нагая: с нее все проигрывают. Зимой она вовсе не выходит. Если же кто одевает, то максимум на третий день все с нее сдирают и проигрывают. Что такое творится, так это прямо — ой!
В тридцать втором году, когда меня забрали под изоляцию и я узнала, что числюсь за ГПУ, мне стало страшно. Я думала, что этот жестокий этап наказывает, не щадит, делает пытки. Я сосредоточилась на одной мысли, что никогда не вернусь домой, не увижу своего ребенка, что меня вконец замучают.
В марте месяце 1932 года мы прибыли в лагеря в шестое отделение на Тунгуде, во второй лагпункт.
Нас привезли в клуб, и там начальник из чекистов сказал речь о том, как они стараются перевоспитать тридцатипятника. Что они стараются не наказывать его, а исправить трудом и сделать из соцвреда полезного человека.
«Говори-говори, — подумала я. —Ты крепко зашит в свои петлицы, и тебе это ничего не стоит».
К ночи повели нас в сосновую баньку. Там потекло по мне горькое мыло, только не так просто смывается с человека его прошлая жизнь... После карантина, на третий день нас вывели на работу. Вижу, все согнутые над чем-нибудь, — никто прямо не стоит. Ну, меня так скоро не согнешь, — подумала я.