Беломорский канал — первое звено сталинской программы реконструкции всех водных путей Союза
По предложению Сталина это строительство поручено было партией ОГПУ.
На вопрос анкеты — ваша работа после 1917 года — этот человек мог ответить, не затрачивая много времени.
Его затруднял другой вопрос — ваше постоянное местожительство? Ради краткости он предпочел бы ничего не писать, а только приложить географическую карту Советского союза. Но это не удавалось. Что поделаешь? В учреждениях уверяли, что такого места прописки нет. И это говорили человеку, который за двенадцать лет менял только места своего пребывания, но не менял работы.
Его знали в Карши, в Ширабаде, в поселениях, не нанесенных на карты республиканского масштаба. Везде оставались друзья и знакомые. Был еще круг людей, с которыми знакомство было несколько односторонним. Он знал о них хорошо, а они об этом даже не подозревали. Или они были так наслышаны о нем, что, и получив приглашение прийти к нему, не удивились бы нимало. Во всяком случае он был человек общительный. Часто он встречал этих людей уже в другом, неожиданном для них самих месте.
Ему удавалось куда чаще видеться с товарищами в разных концах страны, чем жителям одного и того же города.
Его окликали у персидской границы:
— Матвей!
К нему спешил человек в белом кителе. Это был товарищ, с которым вместе они ликвидировали белогвардейскую банду под Верхнеудинском.
— Что делаешь? — спрашивал он.
— Все то же, — отвечал Матвей. — Когда еще увидимся?
— Обязательно увидимся, — прощаясь, отвечал товарищ.
Они не могли дать друг другу твердого адреса, но оба знали, что делают одно дело.
На Губернской улице в Иркутске его останавливал сверстник, с которым он работал в Семипалатинске.
— Постарели мы или не постарели, Матвей Давыдович? — спрашивал сверстник.
— Нет, не постарели, — отшучиваясь, улыбался Матвей Давыдович.
Оба они были так молоды, что стареть им было приятно.
— А где ты сейчас?
— Все там же.
В Иваново-Вознесенске на собрании партколлектива он получил записку: «Тов. Берман! Вы не тот ли самый Берман, что во Владивостоке? Если тот самый, то мы знаем друг друга. Моя фамилия Иванов. Не тот Иванов, который в Крайзу, а тот, что в Горпрофсовете. Здесь я в Облснабе, а вы что?»
«Все то же», писал Берман.
Так бывало в Коканде, в Томске, на китайской границе, на Урале.
Чувство того, что он делает «все то же», не покидало Матвея Бермана. Он ездил в поезде, гулял в Парке культуры, смотрел пьесу в театре и всегда чувствовал не только локоть соседа, но и его биографию. Он сталкивался с огромным количеством самых разнообразных людей. К каждому новому человеку в нем пробуждался требовательный интерес, давно превратившийся в бессознательную привычку разговаривать с людьми, — узнавать, кто он и что. Берман не знал, что значит терять время. Если ему приходилось ждать, он обязательно затевал разговор с шофером, канцеляристкой, вахтером, гардеробщиком, носильщиком багажа. В поезде это был самый располагающий к беседе пассажир. Не спрашивая у проводника вагона, он хорошо знал, кто куда едет.
Людей, которых он мимолетно видел, он не так-то легко забывал.
Человек твердо знал: я есмь Иван Степанович Федотов, член профсоюза и повар столовой Сталинградского завода. Разбуди его ночью — и он это скажет одним духом. Берман говорит с ним, как старый знакомый.
— Филипп Серых, — чего не признаете? Мы с вами виделись в Забайкальи.
И это было уликой, бесспорной, как фотографическая карточка.
Безбородый человек надевает бушлат.
— Священник, что с вами? — удивляется Берман.
Инженеров, офицеров царской армии, зубных врачей, мануфактуристов, железнодорожников и управдомов он различал походя, как будто они держали на виду эмблему своей профессии. На самом деле многие ее скрывали и жили тем, что их путали с другими.
Он знал говор уральский, сибирский, Иваново-Вознесенский и портовый. И хотя многие не обладали таким свойством узнавания, сам Берман не находил в нем ничего особенного. Это было обычное свойство той породы людей, к которой он относил себя.
Берман был чекист. В нем всегда жило ясное сознание того, что он каждый день держит ответ перед партией.
«Страна вкладывает миллионы рублей в ирригацию Вахшской долины. Страна ждет своего хлопка, а дело не идет. Дехканин измучился, ожидая воды, а вода не идет, в чем тут дело?», думал он.
«Стране нужен уголь. Кто же не подымает уголь на гора?», спрашивал он себя.
…Уполномоченный ГПУ в Шахтах запечатлел новую эпоху классовой борьбы, впервые сказав в донесении: вредитель.
И как тысячи других чекистов, Матвей Берман ощущал скрытую силу классового врага. Ее надо было найти, чтобы обезоружить.
В нем беспрестанно происходил творческий мыслительный процесс обобщения. Оброненные словечки, неожиданные интонации, вырвавшиеся жесты, скованные походки, случайные происшествия и странные ошибки откладывались в его памяти.
Путейская фуражка, промелькнувшая в окне международного вагона на станции Ташкент, вступала в интимную связь с автомобилем, остановившимся у дома, где проживал известный профессор в Ленинграде.
В этих причудливо разбросанных частностях выступало целое, отмеченное общей чертой враждебности и лживости.
Контрреволюция не любила с некоторых пор разговаривать вслух и смотреть в лицо. Он приучился улавливать и различать голоса по одному только движению губ; выражение глаз — по натянутым векам и легкому колебанию ресниц.
К тому же контрреволюция жила не в ладу с правдой. Самые отважные ее представители при словах правды отворачивались в сторону.
М. Д. Берман — начальник лагерей ОГПУ
Берман допрашивал барона Унгерна. Вел дело генерала Бакича. Это были открытые белогвардейцы. Все же и они не сказали всей правды.
Почему почтенный инженер с узкой, как отточенное лезвие, бородой, создавшей ему безоговорочную репутацию честного человека, лепечет о родине, патриотизме, цитирует стихи Блока «Россия, нищая Россия»… и замирает перед логическим смыслом десяти тысяч франков, полученных из рук некоего лица иностранного подданства?
Почему врач-бактериолог — представитель самой гуманной, самой человечной науки — никак не может объяснить, зачем понадобилось заслать в колхоз чумную вакцину, а твердит о врачебной тайне в медицинской этике?
В конечном итоге все они сознавались, писали покаянные письма и просили помилования, мотивируя стремлением загладить свою вину перед страной, а не для того, чтобы жить, только жить, жить во что бы то ни стало.
Возвратясь после допроса в камеру, они брали друг у друга том «Войны и мира» и по нескольку раз перечитывали то место, где описывается, как князь Андрей Болконский лежит раненый на поле сражения:
«Он раскрыл глаза, надеясь увидеть, чем кончилась борьба французов с артиллеристами, и желая знать, убит или нет рыжий артиллерист, взяты и спасены ли пушки. Но он ничего не видал. Над ним не было ничего уже кроме неба — высокого неба, неясного, но все-таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нему серыми облаками». «Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как мы бежали, кричали и дрались. Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец.
Да! все пустое, все обман кроме этого бесконечного неба».
Читая, они с удовольствием плакали и умилялись сами себе.
…Матвей Берман готовился к докладу на коллегии. Он только что прочел объемистое признание одного вредителя, написанное в форме докладной записки под общим заголовком: «Моя идеология».
Из 20-ти страниц, исписанных пунктуальным почерком и содержащих конспектированную смесь извлечений из Шпенглера, Достоевского и профессора Франка, синим карандашом были выделены несколько строчек, …«что касается найденных при обыске лианозовских акций на 50 тысяч рублей, то они принадлежат моей покойной жене. В день нашей серебряной свадьбы она захотела (слово захотела зачеркнуто) пожелала сумму, отложенную на подарок, обратить в биржевые ценности. Хранил как дорогую память».