Уже где-то режут бумагу для печатанья делегатских билетов. Уже осматривают в дорогу сапоги где-то в Якутии или Ленинакане. Уже с Каспийского моря, тунгус из тундры или уральский мужик или амурский старожил откладывает починенный хомут, ласково улыбается, и сынишка знает, чему он улыбается, и спрашивает:
— Куда ты опять уедешь?
— Поеду, вышло, на конференцию.
— А пряник привезешь?
— Тебе какой? С медом?
— С медом.
— Если с медом, так привезу.
Он едет на отличном откормленном коне к станции. Ему приятно ехать на праздничном коне, и все понимают, почему он едет на коне, на котором сельсовет возит только или секретаря райкома, или гостей из центра, или по особой нужде каких-либо выдающихся людей села. Все говорят: «Миколай Петрович в конференцию поехал, в Москву». И всем приятно, что именно не кто иной, а вот Миколай Петрович «совершенно в полном праве заслужил должность ехать на конференцию». Мало ли он пролил крови. Везде лежит пролитая за пролетариат и народ, везде его кровь — от Кубани до Охотского моря, иные б десятеро давно умерли, а он один и отлично жив и здоров.
Шахтер передает кирку другому, пожимает товарищам руки. Долго моется под душем, долго чистит зубы, надевает чистое белье и верхнюю расшитую рубашку. Жена готовит пироги в деревянный чемодан. Жена целует его крепко, как только может целовать одна жена шахтера, а куда как крепко целуются шахтерские жены, пожалуй, крепче остальных жен в мире. Шахтер степенно идет на вокзал. Паровоз сияет, машинист выглядывает, отставив лихо ногу в сторону, глаза у машиниста сияют, но как же иначе, какого ж друга он везет в Москву!
Сталевар от мартена препоручает свою бригаду помощнику, долго убеждая его наблюдать «воочию» за печью, так как в этом месяце «шихту нам шаловливую сыпят и сталь попадается с нажимом». Он едет с портфелем и партбилетом по скользкой донбассовской металлургической грязи, — это особая, тяжелая грязь, когда галоши, словно гвоздями, прибивает к дороге, — оттепель, видите ли, — он ступает с особым вывертом, делая какие-то особые шаги.
И вот они соберутся здесь. И загремит оркестр. Все встанут. Пробегут дети по сцене, бросая в президиум цветы, промаршируют старики-рабочие, красноармейцы, моряки со своими рапортами, ученые академики с мировыми именами. Опять встанет весь багряно-золотой зал театра, затрясется люстра от рукоплесканий — это вся страна приветствует вождя. Это Сталин — их друг, товарищ, учитель и еще что-то такое громадное, какой-то особый и великолепный ум, который как будто и прост, а в то же время чрезвычайно необычен и высок, — все то, что человечество называет гением. Он стоит в своем простом френче — и 140 национальностей приветствуют его. Да где там 140! Вот это приветствие повторяется и в теплых океанах кочегарами перед топками пароходов, рабочими в доках Шанхая, в прериях рабочими у фермеров и скотоводов, шахтерами Рура, металлургами Бельгии, батраками Италии, в рудниках Калифорнии, в изумрудных копях Австралии, неграми Африки, кули Китая и Японии — всеми угнетенными и порабощенными. В Москве изменилась в 1931 году уличная толпа, окончательно исчезли раскормленные богачи и расфранченные их женины, заметные при взгляде на улице всякой другой страны. толпе почти невозможно разобраться. Здесь не существует понятий — рабочее лицо, лицо чиновника, крутой лоб ученого, энергичный подбородок инженера, о которых любят писать за границей. Немецкий ученый Курц писал: «Правительство обязано производить психометрические переписи народных масс для того, чтобы каждый занимал лишь назначенное ему природой (т. е. классовым обществом) место». Западный антропометрист, попавший в озабоченную и энергичную толпу, переполнившую Тверскую и Садовую, Мясницкую и Арбат, штурмующую новенькие трамваи (в которых вузовцы читают уравнения, держа в одной руке книги, а другой ухватившись за кожаную петлю, где хозяйственники пробиваются к выходу, споря о контрольных цифрах), сражающуюся из-за немногочисленных еще такси, препирающуюся в очередях у магазинов, газетных киосков и кинематографов, был бы растерян и ничего не мог понять.
Вот один из прохожих: в распахнутом дубленом полушубке и русской рубашке, коренастый, грубо скроенное лицо, пристальный взгляд, руки в карманах, точный военный шаг. Этот человек может оказаться профессором философии или большим администратором. Он живет напряженной интеллектуальной жизнью, его увлекают величайшие идеи эпохи. Вот другой, с лицом артиста, вежливо уступающий дорогу, в шляпе и пенсне. Чаще всего это счетовод. Резко изменилось содержание людских жизней, но внешность еще не успела перемениться, и потому толпа в 1931 году так мало различима. Опытные советские люди различают в ее гуще людей по особым, временным признакам. «Наш человек», говорят они, глядя внимательно. Или — «не наш». Но и эти внешние признаки условны. Настоящую сущность людей можно выяснить в этом году только на работе. Инженер носит русскую рубашку, его речь пестрит лозунгами, лицо открытое и честное. Но в его цехе учащаются непонятные аварии. Если попасть на его квартиру, где он снимает русскую рубашку как вицмундир и с облегчением повязывает галстук, то можно услышать следующий разговор, ставший известным из показаний на процессе вредителей пищевой промышленности: