Выбрать главу

Остальным шляхтичам досталось по сорок соболей.

Цехановецкий намеревался, перейдя Смоленск, повернуть на Мстиславль и уже испросил согласия пана Сапеги, а я о такой радости и мечтать не мог: должен присутствовать при вручении договора и перемирной грамоты королю. Мечтал я об ином: поскорее добраться до Череи и увидеть панночку Анну, услышать ее смех. Смеялась она часто и без особой причины, просто сообщала: я здесь! Весело ей было всегда, а скучно — никогда. И если по правде — хотел я подарить ей свои шесть сороков соболей. Чем еще мог я заслужить ее благосклонный взгляд, если больше у меня ничего не было: все, что имел, отдал за тех коней, которых оставил в Москве.

Как-то раз мы, земляки-мстиславцы, обсуждали, как бы в шутку, а не всерьез, что самое примечательное в панночке? Может, походка вприпрыжку, привычка поглядывать искоса, не поворачивая головы, может, россыпь смеха?.. Цехановецкий грустно молчал, я тоже помалкивал, зато Модаленский говорил за всех. И сводилась его речь к тому, что много у панночки достоинств, но есть и такое, какого ни у кого в Великом Княжестве нет: немыслимое богатство и власть пана Казимира, ее отца. Возражать ему не хотелось, чтобы не сознаться в том, что все в ней самое примечательное, но никак не богатство пана Казимира: не этот огонь греет меня.

Модаленский, упаковывая своих соболей в мешок, как бы по секрету сказал: «Мне они не нужны. Знаешь, что я сделаю? Подарю панночке». Я расхохотался, как никогда прежде: вообразил, как будет смеяться она, когда мы встанем перед ней со своими подарками. Хотя… Возможно, наши соболя станут для нее лишь подтверждением собственной красоты.

Пан Сапега, прощаясь с московитами, тоже наградил многих: кому — саблю, кому — меч, а кому — и турецкого коня со сбруей. Всем, кто услуживал эти дни, — дозорцам, целовальникам, пекарям, сторожам, дворным и прочим — по несколько десятков талеров.

Когда добрались до речки Поляновки, где предстояло расстаться с приставами Филоном и Малютой, пан Сапега подарил им по три лошади. Приставы не сильно бедны, но очень были рады подаркам… С легкой душой возвратятся они в Москву, с надеждой, что государь еще и поверстает их добрыми окладами.

Обнялись, простились со всеми. Глядели друг на друга как лучшие друзья, как братья. Неужели — все, больше не увидимся? Да мы уже жить не можем без вас!.. Московиты — люди хорошие, коли не надо справлять обязанности. Может, и они также говорят о нас.

Веселее свет и яснее небо стало над нами. Впереди — Родина. Дай, Боже, ей вечного мира.

ЦАРЕВ ГРАД

Когда Алексей Михайлович прижал его седую голову к груди, слезы брызнули из глаз князя, он пробормотал: «Умру за тебя, государь», и двадцать, а то и тридцать раз поклонился ему до земли. «Белорусцев православной христианской веры, которые биться не учнут, в полон не бери и домы не разоряй», — произнес Алексей Михайлович. Это же напутствие повторил Якову Черкасскому, который выступал к Смоленску, и Борису Шереметеву, шедшему на Витебск. Патриарх Никон прочитал молитву на рать идущим. Были и послы от гетмана Богдана Хмельницкого, присягнувшего со всей Украиной на подданство Москве.

Князю Трубецкому со своим Особым Большим полком, с полковниками Куракиным, Долгоруким, Пожарским предстояло идти к Брянску, затем на Рославль, Мстиславль, на Могилев, чтобы как можно скорее добраться до Борисова и там соединиться с Большим полком Якова Черкасского. Торопиться следовало потому, что войска Богдана Хмельницкого недолго могли выстоять против ляхов. Что ж, и Мстиславль, и Могилев — православные города, воеводы и каштеляны, даже если католики, против своего народа не пойдут, и князь Трубецкой рассчитывал бодрым маршем быть у Борисова через пятнадцать-двадцать дней. За Москвой он сразу же из кареты пересел на вороного астраханского жеребца и проскакал вдоль полка, зная, что ратникам больше по душе воевода верховой, нежели в карете. Ратники шли хорошо, увидев князя, кричали «Слава!» — весело было на них глядеть. Дружно рысили так же рейтеры и драгуны, лоснились под жарким солнцем крупы их упитанных коней, косили глаза на скакавшего мимо князя.

К вечеру, однако, пересел в карету: все же пятьдесят пять зим и весен за спиной, не так легко сидеть в седле с утра до вечера. Настроение у него было доброе. Вспоминалась светлая патриаршая обедня в Успенском соборе, приглашение государя хлеба есть. А главное, слова, сказанные им прилюдно: «Заповеди Божии соблюдайте и дела наши с радостью исправляйте; творите суд в правду, будьте милостивы, ко всем любовны, примирительны, а врагов Божиих и наших не щадите», — слова эти были обращены к нему, князю Трубецкому, но все внимали, будто обращены к каждому. Государь, вкусив освященного хлеба, сел на свое место и жаловал всех водкою и медом. «Передаю вам списки ваших полчан, храните их как зеницу ока и берегите по их отечеству… к солдатам, стрельцам и прочему мелкому чину будьте милостивы к добрым, а злых не щадите; Если же презрите заповеди Божии, дадите ответ на страшном суде!»