Вчера, за Вязьмой, остановил его человек не вполне мужицкого вида: сермяга не сермяга, и назвать непонятно как, сапоги сбитые, кривые, но все же не лапти.
— Куда путь держишь?
— Далеко, отсюда не видно, — охотно отозвался Степан.
— Хочешь поработать на моего барина?
— А что делать надо?
— Стойло почистить.
Что ж, дело простое, но… Увидев вопрос в глазах Степана, незнакомец продолжил:
— Пятак не обещаю, но щец наешься до отвала и в дорогу что дам.
Согласился без разговоров. Хорошо бы, конечно, сперва поесть, а потом работать, но постеснялся сказать, что голоден, а тот, видно, не догадался.
Стойло оказалось большое, на десять коней: барин был не бедный. Особо запущенным оно не было, однако последнюю неделю явно не убиралось.
— Конюх помер неделю тому, — пояснил человек, которого Степан про себя назвал «полупанком».
Получил вилы, лопату, скребки, тачку на одном колесе и с охотой начал работать. Отметил в памяти это село, где, по-видимому, можно заработать, когда будет идти с Ульяницей.
Трудился в поте лица и к вечеру навел в стойле порядок. Полупанок заглянул, кивнул, принимая работу, сказал: «Иди за мной».
Идти пришлось недолго. Дом его — довольно большой, высокий и просторный, но все же мужицкий — стоял неподалеку от барского.
— Подожди, — сказал и ушел за калитку. Вернулся скоро, вынес краюху хлеба.
— А щец? — спросил Степан.
— Щец прокис, — ответил полупанок, захихикал и скрылся в доме.
Хотел Степан запустить краюхой в спину, уже и руку занес, но одумался.
Голод — сильнее обиды. Пошел дальше. Опять же, если кто пустит на ночлег и пригласит за стол — совсем иное дело, если сядет со своим хлебом. А вот и чистый ручеек на дороге. Сел на берегу, достал кружку из котомки, зачерпнул воды. Хлеб у полупанка оказался, хоть и черствым, но вкусным. Все же хорошо, что не запустил краюхой ему в спину.
Когда выходил из Москвы, лето было в самой лучшей поре — Троица. Вполне можно было переночевать под кустом, а лучше — в стожке свежего сена. Теперь ночи стали длиннее и холоднее, звезды посыпались одна за другой, по утрам легли густые туманы. Счет дням он давно потерял, а недели прикидывал по православным праздникам. Нынче, услышав звон колоколов в попутном селе, свернул к церквушке и, недолго помолившись, понял, что сегодня — Рождество Богородицы, значит, начинается осень. Желтизна уже пробивала кроны деревьев, земля по утрам была холодна. Сперва он шел босиком, теперь пришлось надеть лапти. Пары лаптей хватало только на два-три дня. Искать липки на лыко не было времени, приходилось драть кору осиновую, а плести наловчился на ходу.
Перед Смоленском шумная деревенская свадьба встретилась на пути. Но не потому Степан прирос к земле, что столь уж необычным было это зрелище или так уж хороша была невеста с венком и цветными лентами на головке. А потому, что рядом с женихом стояла Ульяница.
Ульяница? Это она выходит замуж в Смоленскую деревню? Она стоит перед честным народом, не стыдясь своей измены, и это ей бабы визгливыми голосами поют свадебную песню?
Он, конечно, прошел бы мимо, поглазев минуту-другую, если бы невеста не смахнула ладошкой кудерцу со лба — точно так, как делала это Ульяница.
Нет, не сразу отлегло от сердца. Пришел в себя только, когда все повалили в хату. Он тоже пошел, хотя никто не звал, пил крепкую горелку, ел-закусывал, а временами опять приглядывался: не Ульяница? А когда голосистые бабы запели величальные гостям и в медную кружку посыпались полукопейки, копейки, семишники и даже алтынки, он встретился взглядом с невестой — нет, не Ульяница! — и с облегчением, с радостью опустил в кружку четвертачок. Не жаль было бы и полтинника, но впереди долгая дорога с Ульяницей в Москву…
Царица Мария Ильична хорошо заплатила Степану за работу, но половину отдал белорусцам с Таганки, которая как раз выгорела дотла, — плач стоял по всей Москве, — купил Ульянице красивые сапоги и турецкий платок, Варюшке подарил стеклянные бусы и цветастый набивной платочек, хозяйке, у которой жил, половник с резной ручкой и поливанный кувшин… Скоро ничего не осталось.