Бог даровал Семену-Лугвену долгую жизнь — он родился в 1350 году, а преставился в 1430-м, — из них почти пятьдесят лет держал Мстиславль, защищал от немцев Псков и Великий Новгород, от шведов — Корелу, от татар — Киев. От него пошли князья Мстиславские — род, благородством не уступавший великокняжеским династиям Литвы и Руси. Он строил православные храмы, обустраивал города, оставив по себе грамоты, написанные на чистейшем русском языке, без характерного для последующих времен наплыва полонизмов. В общем, правильный был литовец — настоящий русский князь, ратный трудяга.
Почему я так подробно пишу об этом князе, почившем почти шестьсот лет назад? Да потому, что в Мстиславле прошлое обступает со всех сторон, настойчиво подталкивая к мысли, что времени нет. На развалинах древнего монастыря, где жизнь едва-едва теплится, я вспомнил замечательные слова Огюста Конта: “Человечество состоит из живых и мертвых. Мертвых больше”. Я нашел их в сборнике русской публицистики начала прошлого века (тогдашние публицисты еще читали Конта), к ним прилагался следующий комментарий: “Точно так же в каждую данную минуту из живых и мертвых состоит народ. Мертвых больше”. (См.: Д. Муретов. “О понятии народности”; Русская мысль, 1916 г.) Эта поразительная в своей простоте и глубине истина почему-то недоступна нашим сегодняшним правителям. А здесь, в Мстиславле, об этом знает даже трава.
От ощущения, что за каждым из нас стоит вереница предков, строгими мертвыми глазами следящая за нашими деяниями и недеяниями, в Мстиславле избавиться невозможно. Православный русский князь Семен-Лугвен Ольгердович холодным взглядом буравит мне спину, словно хочет что-то сказать — и не может. И я не могу говорить за него, потому как не вправе.
Только за себя.
Почему я считаю его своим? Не только потому, что для меня, как и для князя Семена, свои не только русские, но и литовцы. Не только поэтому. И не только потому, что князья Литовской Руси во времена Семена-Лугвена имели больше оснований считаться солью земли Русской, нежели князья московские, тверские или рязанские. Они, во всяком случае, не платили “выхода” в Орду и не именовали себя “холопами” ордынского хана. Их Русь была Белой, нестоптанной татарами и непоруганной (тогдашнее понятие Белой Руси включало в себя территорию современной Белоруссии и обширные псковско-новгородские земли). Язык был один, вера — одна, а литовская подноготная ничем не отличалась от той же варяжской. Иноплеменность Гедиминовичей была того же мифического свойства, что и иноплеменность Рюриковичей. Но даже не в этом суть.
У нас одна земля, единая и неделимая. По ней венозными артериями текут Днепр, Двина, Волхов и Волга. Ее освящают Софийские храмы Киева, Полоцка, Новгорода. Ее разделяют границы — столь же нелепые, какими видятся из нашего далека границы древнерусских княжеств. Ладно, пусть будут границы. Пусть наши политики бодаются друг с другом, как бодались Семен Ольгердович с Андреем Ольгердовичем (герой Грюнвальда с героем Куликовской битвы). Нехай соревнуются, кто из них лучше правит — это для простого народа даже полезно. Но нельзя про Софию Киевскую говорить “мое”, а про Софию Полоцкую или Новгородскую — “чужое”. Так не получается верить в Софию, потому что она одна. Нельзя быть в Киеве верующим, а в Новгороде атеистом — точно так же нельзя любить Россию в ущерб Белоруссии или Украину в ущерб России. Не надо разрывать нам сердца. У нас одно небо, одна история, одни и те же дорогие сердцу могилы.
Вот такие эпические мысли приходят на развалинах Пустынского монастыря.
Пройдя под высоченной, окруженной строительными лесами надвратной колокольней, мы вернулись к машине. Я спросил, нельзя ли заехать на минутку в Россию, подышать воздухом родины. Пушкин подозрительно оживился и сказал: “Отчего же нельзя, очень даже можно. Поехали, Саша, покажем ему Россию!”. Метров через восемьсот шоссе как обрезало, а вместе с ним обрезало лес — вдаль уходили поля с редкими перелесками, а впереди лежал разбитый, весь в ухабах проселок. Одолев вперевалочку один ухаб и другой, машина заскрежетала днищем и встала.