Выбрать главу

Он протестовал, конечно. Он был наверху, в спальне, которую делил с моей матерью, разговаривал с этой мерзкой потаскушкой, но он протестовал энергично, да, энергично, я должна добавить, он заявил, что вовсе не ревнив по натуре, обычная порядочность, продиктованная ее обязанностью информировать его о своем местопребывании. В конце концов, он оплачивает эти говенные апартаменты, в которых она живет, — такое слово в устах моего отца! — позволяет ей пользоваться машиной, которая принадлежит компании, разрешает ей звонить по телефону Бог знает куда, и, конечно, в Лос-Анджелес, куда она уехала, не сказав ему. И что там за друг, могу я спросить, потребовал он, друг, которого ты навешала? Какой-нибудь старый бойфренд? Он негодовал, возмущался, но не ревновал.

Мои уши горели. Уши Белоснежки горели от стыда. Они горят и сейчас при одном воспоминании об этом сияющем, ласковом дне в августе, за две недели до того, как он умер. Сердечный приступ. Сердце не выдержало. Неудивительно, не правда ли? Страсть, звучавшая в их голосах по телефону… У меня у самой едва не случился инфаркт.

И тогда она сказала — этого я никогда не забуду, — она попыталась утешить его, начала умасливать своего благодетеля, Богатого Папочку Уиттейкера, нежившегося со своей уличной девкой в каких-то апартаментах, стремившегося в эти апартаменты и переживавшего по поводу того, что там происходит.

О Гораций, говорила она. Она называла его «Гораций», — о Гораций, как ты можешь быть таким мелочным! Я изнывала от тоски по тебе, когда была в Лос-Анджелесе. Умираю от желания видеть тебя. Я хочу, чтобы ты-то, что я хочу, — о, ужас!

Она сказала…

О, что она ему сказала!

Белоснежка слушает, трепеща от возбуждения.

Ее отец, ее Гораций, ее богатый щедрый папочка Уиттейкер обещает: он постарается.

Приезжай ко мне, командует Распутная Девка.

Постараюсь, снова говорит он. Раздается резкий щелчок, он вешает трубку наверху, в спальне. Я стояла — Белоснежка… Я стояла, дрожа, в библиотеке, не в силах сдвинуться с места, зажав трубку в руке, — она вдруг вытянулась, стала продолжением моей руки… Трубка и рука соединились, рука из белого пластика… Я пытаюсь высвободить трубку, но она, живая, сопротивляется, отказывается повиснуть на рычаге, она шумит и разговаривает, в ней оживают голоса! Раздаются шаги на лестнице, он спускается вниз, он внял ее призывам? Я встречу его внизу, в холле, посмотрю ему в лицо, Белоснежка и ее отец… Разве был у Белоснежки когда-нибудь отец? Простите меня, медики, вы лечите людей… Я… Я…

Жила некогда бедная вдова в ветхом домишке с двумя дочерьми — Белоснежкой и Аллорозой. Девушек прозвали так из-за цветов — белых и алых, которые росли и благоухали, эти кусты роз… Они расцветали весной, тра-ля-ля!

Точно.

Не было никакого отца, никакой вдовы, но как это было? Извините меня, я все это придумала, все из моей головы, — правда. Она не была вдовой, нет, конечно, нет. Распутная Ведьма не была тогда вдовой — во всяком случае, не в то время, когда были открыты карты в этом загоне для скота, в коридоре, где пылинки и ковер на лестнице неумолимо поглощали наши слова, шепот, шипение: ш-ш-ш, малышка, не плачь.

Я сказала ему: я все слышала.

Он моргнул, он страшно удивился, мой отец, который не был моим отцом и не был также бедной вдовой. И бедность здесь ни при чем. Это обычная проституция — где-то там, в роскошных апартаментах, ведь подумать только — что она ему говорила по телефону! Я сказала ему, что все слышала, повторила все эти отвратительные непристойности, которые она шептала ему. В нашем саду не было розовых кустов. Очень жаль. Такое богатство — и нет роз. Такая бедность, такая обездоленность!

О, я выложила ему все, выложила, выплеснула! Предупредила, что он не должен больше с ней встречаться. Я сказала, что буду наблюдать за ним, сторожить каждый его шаг, следовать за ним день и ночь. Я потребовала, чтобы он покончил с этой преступной связью, с этой потаскушкой Трейси, с этой Распутной Ведьмой — раз и навсегда.

Ты ошибаешься, Белоснежка, — оправдывался он, хотя он не называл меня Белоснежкой и не знал, что я — Белоснежка, — отец не знал своей горячо любимой дочери. Но вопреки тому, что он, заикаясь, бормотал, правда стояла в его глазах, в его мертвых глазах, в его холодных, мертвых, лживых глазах, — он не любил меня. О, еще не мертвый — я, конечно, знаю разницу между фактом и фикцией, фантазией и реальностью, — как он мог быть мертвым, если я говорила с ним, убеждала, умоляла его прекратить эту ужасную связь, угрожала ему, да, — хотя нет, тогда еще — нет.