Выбрать главу

– В небитом ребенке заводится гниль, – говорили мамаши. – Нутряная гниль.

– Но откуда вы знаете, когда применять палку? Как вы определяете волшебный миг?

– У нас есть книга, где про это все написано, – отвечали мамаши. – Мы смотрим это в книге. На странице 331 начинается двенадцатистраничное описание лупцевания ребенка палкой. Эту страницу пора бы уже подклеить.

Мы удрали от мамаш как можно быстрее. Там была прорва других людей, и все разговаривали – и о политике, и о чем только не. Проявлялось определенное презрение к общественным институтам. Клем засунул руку в пакет с расширяющими сознание зельями. Его сознание расширилось. Он сосредоточил свое сознание на кончике большого пальца. «Это что, и есть верхний предел познания, этот эпидермис, который я тут постигаю?» Затем он впал в меланхолию, стал меланхоличным, как кастрированный кот, как тушеный заяц. «Содержание жирафа – жирафье мясо. У жирафов высокое кровяное давление, потому что крови приходится тащиться к мозгу по десятифутовой шее, и все в гору». На этом его прозрения и блажь не закончились. Эдгар и Чарльз тоже хотели попробовать. Но им не дали. Зато им дали попридерживать подол Половой рясы, когда он ходил по комнате.

– Отведите меня домой, – сказала Белоснежка. – Отведите меня домой сию же секунду. Дома плохо, но не дома еще хуже.

– Не стоит бросать мусор в окно, Хого, – сказала Джейн.

Я понял, что она имела в виду. Но Хого – жестокая пародия на Божественный промысел. Его дерьмо равно падает на Северян, Южан и Западчан.

– Мне снился сон, – сказала Джейн. – Во сне мы пили желтое вино. Потом пришел винодел. Он сказал, что вино сделано из старых номеров «Нэшнл Джиогрэфик». Я сразу почувствовала, что оно отдает плесенью. Тогда он сказал, что нет, это шутка. В действительности это вино из винограда, как и любое другое. Только, сказал он, этот виноград был у солнца в опале. От нехватки солнечной любви виноградины усохли. Вот потому такое и вино. Затем он заговорил о мужьях и любовниках. Он сказал, что любовник поедает мясо, глядя не на мясо, а в глаза своей возлюбленной. А муж приглядывает за мясом. Муж знает, что, если за мясом не приглядывать, оно живо куда-нибудь смоется. Виноделу казалось, что это очень смешная история. Он смеялся и не мог остановиться.

Хого изготовился сказать что-нибудь гнусное. Но было поздно.

– Крайне неосторожно, – сказал Хьюберт, и все мы согласились, что, если уж собрался привязать девушку к кровати, узлы надо затягивать потуже. К тому времени я успел достать из-под раковины фонарик и занялся ярко-желтыми, алыми и голубыми бинтами. Мы надеялись проскользнуть в больницу незамеченными, но врач тут же нас узнал.

Генри отпер запоры бара, и теперь мы дружно пили. Мы чувствовали, что пора оценить ситуацию.

– Она так и сидит там в окне, вывалив наружу свои длинные черные волосы, черные как смоль. Толпа несколько поредела. Наши письма вернулись нераспечатанными. Инициатива с занавеской для душа не дала заметных результатов. Она вроде бы о ней знает, однако пока не выказывает никакой реакции – ни положительной, ни отрицательной. Мы пригласили эксперта для оценки ее в смысле тембра, тональности и общего ключа. Прийти должен завтра. Успокоить нас, что мы купили правильную занавеску для душа. Он должен прийти к нам завтра. Красные полотенца мы вернули в «Блуминдейл». – Тут все посмотрели на Дэна, его рвало. – У Билла отняли пижаму из желтой жатой бумаги и сожгли ее. Вы же знаете, что он испортил для нас ту ночь. – Тут все посмотрели на Билла, его с нами не было. Он присматривал за чанами. – Новая коричневая пижама из монашеской дерюги, изготовленная для Билла Полом, прибудет в начале следующего месяца. Качество свиных ушек, используемых нами в «Детском Динь Сам Дю», не соответствует государственным стандартам США, как, впрочем, и любым другим стандартам. Однако наш гонконгский представитель заверяет, что следующая партия будет безупречна. Сбыт в масштабах страны оживленный, оживленный, оживленный. «Тексас Инструменте» опустились на четыре пункта. «Контрол Дейта» поднялись на четыре пункта, фунт слабеет. Корова телится. Кактус нуждается в поливке. Строится новое строение, арендные договоры уже покрывают 45 % сдаваемой в аренду площади. Погода завтра теплая и безоблачная.

– Алло? Это Хого де Бержерак?

– Да, это Хого де Бержерак.

– Это Брот, Балтиморское бюро Налогового управления. У нас тут лежит письмо, где вы предлагаете донести на Билла, Кевина, Эдварда, Хьюберта, Генри, Клема и Дэна за 17 % суммы взыскания. Мы крайне признательны вам за то, что связались с нами, однако я должен предупредить: мы платим только 8 %.

– Восемь процентов!

– Да, мне крайне жаль, я и сам понимаю, что это мало в свете общепринятой мировой практики, когда-то мы и сами платили больше, однако это теперь это стандартная ставка, и если мы заплатим вам 17 %, остальные доносчики потребуют того же. Можете себе представить.

– Восемь процентов!

– Да, но, разумеется, вами движет и патриотизм, не так ли?

– Восемь процентов! Это непристойно мало за такой гнусный и бесчестный поступок, непристойно мало.

– Да, я понимаю, но какова все же природа предлагаемой вами информации? Вы, конечно, понимаете, что нас не удовлетворят голословные утверждения. От вас требуется предоставить веские доказательства или по крайней мере достаточно серьезные материалы для построения крепкого судебного дела с последующим тюремным сроком и/или взысканием.

– Восемь процентов!

– Кроме того, я мог бы напомнить вам, что это ваш гражданский долг как американского гражданина. Если вы располагаете подобной информацией, вы должны предоставить ее нам.

– Восемь процентов, восемь процентов.

– Вы меня слышали? Я сказал, что ваш гражданский долг как американского…

– Я не американский гражданин. Я хожу под панамским флагом. Так что забудьте о моем гражданском долге. Восемь процентов. Нет, мне что-то расхотелось с вами беседовать. Было бы, конечно, приятно сделать это просто так, из чистой гнусности, однако смачно плюнуть на ваши восемь процентов еще приятнее. Прощай, Балтимор. Восемь процентов. Доброй ночи, Балтимор, доброй вам ночи и чтоб вам пусто было.

Мы стояли в вонючей ванной и разглядывали новую занавеску. В ней было два цвета, красный и желтый. Красный, как красная капуста, желтый, как желтая фасоль. На ней были две фигуры, вроде как схематическая пава, и вроде как схематическая ваза. Они повторялись, как на обоях. Нас было восьмеро в этой вонючей ванной, семеро нас и гость. Гость, который сказал, что это самая изысканная занавеска для душа во всем городе. Хо хо. Потрясно. Мы знали, что она вроде ничего. Мы знали, что она симпатичная. Мы даже знали, что она более-менее «великолепная». В этом, собственно, и состояла идея – чтобы она была «великолепная». Но мы не знали, что она – самая изысканная занавеска для душа во всем городе. Этого мы не знали. Мы смотрели на занавеску новыми глазами, вернее, видели ее в новом свете – в свете замечания эстетика. Наш гость был эстетик, профессор эстетики. Даже те из нас, далеко не меньшинство, кто считал эстетику самой затрюханной из нескольких областей изысканий, терминологически объединяемых как «философская мысль», не остались равнодушны к замечанию эстетика. Во-первых, потому что оно имело своим предметом нечто наше, висевшее здесь, в этой вонючей ванной, на маленьких серебряных колечках, а во-вторых, потому, что говоривший был профессором эстетики, – пусть даже в этой эстетике ничего такого и нет, как оно скорее всего и есть. Пока мы, все восьмеро, стояли плечом к плечу в этой вонючей ванной, зародилась такая, я бы сказал, страстная жажда узнать, верно ли это, то, что он сказал. Прочувствованная, я рискну сказать, всеми нами, не исключая эстетика. Он ведь наверняка должен иногда испытывать любопытство, верно ли то, что он говорит. Охваченные этой жаждой, мы колебнулись там, в этой вонючей ванной. В мозгу нашем фейерверком вспыхнули тысячи мыслей. Как можем мы определить, верно ли то, что он сказал? Наш город – область применимости этого высказывания – не велик, но, с другой стороны, и не мал, свыше сотни тысяч душ изнывают здесь в ожидании Дня Последнего и Божественного милосердия. Общая перепись занавесок для душа возможна, однако для ее проведения нам пришлось бы оставить в небрежении чаны, а мы дали клятву никогда этого не делать – не оставлять чаны в небрежении. Кроме того, чтобы провести такое обследование, нам пришлось бы оставить строения немытыми, а на этот счет мы также дали клятву никогда этого не делать – не оставлять строения немытыми. И буде даже мы сумеем получить доступ в вонючие ванные всей сотни тысяч душ, которые здесь изнывают, по каким критериям должны мы оценивать сотню тысяч занавесок для душа, висящих там на маленьких серебряных колечках? Можно, конечно же, построить шкалу душевых занавесок, для чего потребуется помощь нашего профессора эстетики и/или душезанавесочных критиков из занавешивательных журналов, буде такие критики и такие журналы существуют, в чем я ничуть не сомневаюсь. Но даже все предварительные свершения – собирание по городам и весям представительного жюри душезанавесочных критиков, обследование душезанавесочновешательных домов с последующим проведением четвертьфиналов, полуфиналов и полнофиналов – не дадут нам окончательного решения. Ведь когда результаты будут объявлены всеми средствами массовой информации, обнародованы по всей стране, неизбежно найдутся скептики, которые назовут их подтасованными ввиду того факта, что Олимпиада была организована нами, откровенными сторонниками победившей, в чем не может быть сомнений, душевой занавески. Возможно и другое решение: уничтожить эстетика, сделавшего исходное замечание. Эта мысль прошелестела средь нас, и семь голов повернулись как одна и уставились на восьмую, принадлежавшую эстетику, потевшему в своем бархатном воротнике там, в этой вонючей ванной. Но уничтожение эстетика, сколь бы ни было оно привлекательно с человеческой точки зрения, отнюдь не привело бы к уничтожению его порождения, того самого замечания. Замечание пребудет в памяти, в наших памятях. Для завершения процесса мы были бы вынуждены стереть с лица земли и себя – шаг, на который мы вряд ли пошли бы без раздумий, и так пребывая в ожидании Дня Последнего и Божественного милосердия. Да к тому же откуда нам знать, что он не сделал того же самого замечания кому-нибудь еще, кому-нибудь не из нашего круга, какому-нибудь совершенно нам незнакомцу? Знакомцу ему, но незнакомцу нам? И что это замечание не пребудет нестертым в мозгу упомянутого незнакомца? И откуда нам знать, что прямо тогда, в те минуты, когда мы стояли в той вонючей ванной, упомянутый незнакомец не передавал это замечание какому-нибудь другому, еще менее достославному незнакомцу? И что у этого второго незнакомца нет друзей с еще более, чем у него самого, дурной достославой, кому он намеревается разболтать это замечание при первой же возможности? И можем ли мы быть уверены, что в тот же самый день, к шести часам вечера по часам дома терпимости в скверике перед домом терпимости не соберется полный кворум этих малопривлекательных личностей, чтобы обсасывать этот элемент информации, безбожно марая его своей низостью? Мы содрогались, мысля эти мысли, там, в этой вонючей ванной.