— Ты! Исишка! А с долгом как? За тобой там тринадцать с полтиной.
— Ой-бай, Василий! Пошто так? Шесть с полтиной там.
— Вот, вот! Так в знал. В глазах собака, плутует. Прямо в глазах. Убирайся!
— Ой, Василий!
— Айда!
— Ой, Василий! Я забыл. У тебя кагаз. Кагаз не обманет.
— То-то! Весь до самого нутра исплутовался.
Иса отвернулся угрюмо.
Когда он зашел на кухню, Агафья за столом хлебала щи. Мясной запах ударил ему в голову. В глазах пошли круги. Но он сейчас же осилил себя.
— Здравствуй, Агафья!
Она положила ложку и всмотрелась.
— Исишка?
— Я.
— Чево тебе?
— За хомутами.
— За хомутами?
— Ну.
— Уж не нанялся ли?
— Нанялся.
Она беззвучно рассмеялась во все лицо.
— Не хотел ведь. Зачем нанялся?
Он почесал под шапкой.
— Где хомуты?
— А говорил, не придешь, — продолжала Агафья: — Вот и пришел.
Исишка внезапно вскипел:
— Не толкуй! Давай хомут! Скажу Василию, он те…
Явилось желание стукнуть ее тем поленом, что лежало на полу у печки, или связать вожжами, крепче связать, как тогда на дороге, и избить.
Агафья сверкнула глазами.
— Собака! Пошел из избы! Разлаялся тут. Пообедать не дадут, паршивые. Дверь на пяте не стоит.
И так же внезапно Исишка остыл. Мясной запах проходил ему в самый мозг, был во рту, в груди, больно тискал желудок. Исишка съежился и с испуганным лицом шагнул вперед.
— Агафья, дай кусок.
Она растерянно мигнула.
— Дай кусок. Два день не ел… как буду работать?
Агафья подумала и толкнула ему через стол небольшую краюшку.
— Прогулялся, видно?
Схвативши кусок, он отошел к двери, присел и жадно заскрипел зубами по засохшей корке.
— Прогулялся! — ворчала Агафья: — Не приду, говорит… Был у дела, так нет… Шляются теперь, немаканые, день-деньской… От лени это у вас.
Исишка чавкал на всю избу, а слова Агафьи отдавались в голове тяжелым гулом.
— Василий говорил, что придешь. Правду сказал… Хотели, собаки, без бога прожить…
…Бу-у, бу-у, бу-у…
И вдруг взмыло все нутро. Исишка поперхнулся последним куском, едва передохнул от подступившей злобы и открыл уже рот, чтобы скверно-скверно выругать эту проклятую девку, как за него кто-то сказал:
— Дай, пожалиста, еще.
Сказал жалобно и тихо.
БЕЛОВОДЬЕ
Панфил еще в детстве любил послушать, как отец рассказывал про прежнее.
Отец его, чернобородый, весь будто выкованный великан, был лучшим на Алтае кузнецом. Никто не умел ни по длине, ни по калибру отливать таких стволов, какие выходили у Панкрата.
Бывало, долго собирается и много думает над каждым кусочком железа, а потом тряхнет нечесаными прядями волос, ядрено кого-то выругает и пойдет на речку, к кузнице. В это время Панкрата не трогай: ничего не поймет, ничему не удивится; стоит часами над огромной наковальней и, сдвинув брови, плющит молотом упругое железо.
С ним неотступно Панфилка. Проберется, крадучись, в кузницу, юркнет под мех и следит оттуда за каждым движением отца-великана. Отец тяжело налегает на меха, хватает клещами железо, нагибается за молотом, но одному неловко, и Панфилка, пользуясь моментом, неуверенно выглядывает.
— Тятенька, я покачаю мех?
Тот удивленно смотрит в сторону чувала, щурит правый глаз и раздраженно сопит носом.
— Между ног пролезет, окаянный! Не увидишь! Ишь, куда забился!.. Инструмент туда кладу… а ежели бы я тебя калеными клещами тыкнул в харю-то? Соображай!
— Я, тятенька, вижу, увернусь!
— Увернусь! Ну, да качай уж!
Панфилка кубарем летит наружу, берет, как опытный кузнец, обмызганные кончики веревки, мех злобно пыхтит, а в такт ему пыхтит и Панфилка.
— Стой! Ты! Леший… Видишь, в горне пусто. Неча зря буровить.
— Тятенька, чтоб не потухло.
Но Панкрат уже не слышит. Жилистые темные руки, шутя, играют раскаленной полосой, а на лице — и тоска, и надежда, и удаль.
Панфилка раскис, обессилел и давно весь в поту, а отец все покрикивает:
— Ну, поддай! Поддай еще! Еще поддай!
Наконец, когда железо принимает форму длинного ружейного ствола, Панкрат твердо ставит молот к наковальне и садится на обрубок. Панфилка только этого и ждал.
— Зашабашили, тятенька?
— Зашабашили, брат! — кричит весело отец. — Ну, Панфилка, ружьецо удастся!
Панфилка сияет.
— На козлов, тятя, пойдем?