Выбрать главу

— Спаси тебя господи, батюшка!

— Ладно… Только ты его почисти…

Панфил растерянно повертывал ружье в руках. Потом с благоговением повесил на старое место.

Иссохшая рука отца тяжело скатилась с живота на край постели.

— Сядь тут.

Сел Панфил. Взглянул на желтое обросшее лицо и отвернулся: не мог смотреть и сознавать, что перед ним лежит тот самый богатырь-вожак, за кем шли стар и мал.

Панкрат дышал все тяжелее.

— Не нашел вот я… Неугодно, значит, богу… Что же, ты найдешь… Скажи мне, веришь ли в землю Восеонскую, правой вере обетованную?

— Верю, батюшка.

— А как ты веришь?

Сын молчал.

— Как ты веришь, говорю? Всяко верят. Есть, которые смеются. Из стариковских, из наших же такие есть. А другие опять рассудком затмились и ищут сказку богомерзкую… Думают, на белых водах калачи по березам висят… Не то надо искать… Не такое Беловодье.

— Понимаю, батюшка.

— Вразуми тебя господи! Беловодье оно ото всех стран отличительно… Найдешь, небось… Вдоволь там воды, вдоволь черной земли, и леса, и зверя, и птицы, и злаков всяческих, и овощу… Трудись только во славу божью, как прародитель наш Адам трудился. Не смотри, что хорошо сама земля родит. Потом поливай ее… Ты слышишь, Панфил?

Тот вздрогнул, поймав себя на нехороших мыслях.

От старика, от одежды его, от постели тянуло смрадом. Сердце ныло в тоске, а к горлу подступала тошнота. Боролись два чувства — отвращение к беспомощному трупу и страх, благоговение перед каждым словом навсегда уходящего в вечность столпа.

— Что ты, батюшка! Ни единого из слов твоих не утрачу.

— Угодья разные там высмотри, да не забудь и душу… Не должно там быть власти, от людей поставленной… Тем и свято оно, Беловодье. Ни пашпорта тебе там, ни печати антихристовой — ничего… Правой вере простор… Живи, как хочешь… Управляйся стариками… Вот как… Понимаешь?

— Понимаю.

— Пойми… пойми…

Хотел сказать что-то, но в груди в буйном приступе кашля забились разбитые легкие, и вместо слов всю избу наполнили дикие, жуткие звуки. Давно нечесанная борода трепалась в серой холщовой рубахе, щеки вспыхнули румянцем, а широко открытые безумные глаза, с густой сетью красных жилок, упрямо смотрели в низкий черный потолок.

Долго кашлял, стонал и бессильно плевался. Потом затих. Потом опять заговорил:

— Дай мне Триодь Цветную!

Панфил послушно шагнул в передний угол, снял с киота толстую, обтянутую кожей, в дубовых корках книгу и поднес.

— Возьми тоже себе… Старой печати она… Дониконовской… Истинная книга… Одна осталась. Все походы с ней сделал, пуще глазу берег… Береги и ты… Теперь встань сюда и наклонись.

Панфил опустился на колени.

— Клади левую руку на Триодь… Так… Сложи двуперстно правую… Клянись мне, что не отступишь от старой веры.

— Батюшка, клянусь!

— И живот и душу за нее положишь?

— Положу! Клянусь!

— И детей и внуков к ней приведешь?

— Клянусь!

— Клянись, что по гроб, по конец земной своей жизни, не смиришься духом, пока не сыщешь землю Восеонскую.

— Батюшка! Слаб я.

— Клянись!

И звякнули стекла, медным звоном отдался в ушах могучий, властный голос. Будто крикнул не старик, а тот прежний великан Панкрат.

— Клянусь, батюшка.

— То-то!.. Теперь ты скован, но господь тебе поможет, поведет тебя.

— Батюшка, батюшка…

В сухом рыдании Панфил уткнулся лбом в постель. Отец нащупал его голову и, больно тыкая в темя крепкими горбатыми ногтями, трижды осенил крестом.

— Благословляю тебя… Родительским своим благословением. Помоги тебе бог… А теперь ступай.

— Батюшка, батюшка!

— Говорю тебе, ступай!

С низко опущенной головой Панфил вышел в сени. Через два дня Панкрат умер.

II

Давно это было, с лишним сорок лет назад. А Панфил все искал Беловодье. Высокий, тонкий, всегда в черном кафтане, всегда благообразный, он внушал всем доверие и, куда ни приходил, везде был первым. И старики и молодые знали, какое бремя носит на своих плечах Панфил. Когда его старуха, вечно скорбная Никитишна, умоляла бросить странствия, заняться домом, позаботиться о старости, он, сверкая глазами, сильно возвышал свой кроткий голос:

— Клятва! Клятва на мне! Не ваш я не твой. Я правой веры слуга и послужу ей до смерти, не за страх, а за совесть. Укрепи меня, не искушай!

Никитишна подолгу плакала в углах, но возражать боялась. Слишком велико было обаяние его и слишком ничтожной казалась она перед вождем народным. В душе она даже гордилась им. Но человеческое побеждало.