Подошел Пахом Гаврилыч к попутной избе, а за ним потянулись и другие. На лавочке пекутся под солнышком в своих черных балахонах мать Аграфена с Феклой. Обе как одна, — одной мерой смерила их старость, — обе много лет уже растят за шеей горбы, изросли в них, согнулись и высохли. На изношенных трухлых костях повесилась мешками и складками сухая кожа. Остеклели глаза и давным-давно потеряны все зубы. Года тоже потерялись и спутались.. Но под столетним слоем пепла все еще тлеет живой огонек.
— Мир вам, матери честные! — низко поклонился Пахом, разогнавши с лица лучи-морщинки.
Аграфена, словно собираясь нырнуть, потрясла приподнятой с костыля головой, сунула ее вперед и беспокойно завозилась на лавочке.
Фекла, нагнувшись к ней, крикнула:
— Сиди, сиди! Гости, вишь!.. С Убы, Пахомовски приехали!
— А-а… Ну-у… — заскрипела Аграфена.
Она втянула губы, отчего нос заострился, а желто-глянцевые щеки с фиолетовыми паутинками закруглились и свесились по бокам подбородка.
— С Убы? Вот… Игнат-то чо? Никак не едет.
Пахом сокрушенно улыбнулся.
— Игнат, баушка, восемнадцатый год как покойный. Я те сказывал апрошлый раз.
Его дернули за рубаху, показали глазами, пригрозили пальцами, и Пахом завел складный разговор:
— Поклон тебе послал он. Кланяйся, говорит, момоньке… Приеду скоро, говорит…
Мутные глаза остановились за отвисшими красными веками; ясно видели перед собой Игната.
— А-а… Ну-у…
Невозмутимой и недвижной сидела рядом Фекла с подвязанной платочком челюстью — не то дремала, не то думала, — но костыль, опертый в камень, соскользнул и старуха чуть не грохнулась за ним на землю. Торопливо подскочила к ней Аннушка, хватая за руки и столкнулась с Василием — тот тоже поддержал, да ухватился неловко за шею, и Аннушка отвела его руку.
— Костыль-то, костыль! — беспокойно шептала она. — Дай, ли чо ли.
Парень поднял залощенную годами сучковатую клюку. Они вместе всунули ее в беспомощные руки, вместе укрепили конец в землю, подперли старую и отошли.
— Не дай же, господи, — сокрушаясь, говорила Аннушка Василию, — не дай же господи дожить до этакого…
Но встретились с его глазами, и не стало монашки — расцвела опять девка, а Василий, раскрасневшись, оправлял рубаху и уже не стеснялся.
— Не доживем. Не тот народ, мотри. Может, вам здесь положено, а у нас там — не шибко.
Девка улыбнулась в ответ, да взглянула на Манефу и вспомнила: не по-здешнему разговор повела. Вон как корчит ее, вся горит берестом. Но Василий подтолкнул под руку, улыбнулся, показавши глазами на Вассу, — и опять забылась Аннушка.
— То мужик, то баба — не поймешь. Откеда этакая?
Аннушка с укором покачала головой.
— Пошто так? Ее не надо…
Василий смутился.
— Восстала, небось… Ничего я ей… Шибко уж неладная издалась.
Пахом обернулся и, как сейчас только увидел, удивленно посмотрел на Аннушку.
— Это молодушка то как у вас?
Параскева подошла услужливо.
— С Каменной речки, Боброва Григория Степаныча…
— А-а. Знаю, знаю.
По лицу Пахома медленно прошла холодная строгая тень. Но взглянул попристальней на девку, на Василия и — бог его знает, что он подумал — словно сшил их глазами, задержался, пропустил свои мысли и, встряхнувшись, прошел мимо с ласковой, играющей во все лицо улыбкой.
— Ну, куда еще? — громко говорил он, убегая вперед. — Хозяйство то ишь! Не обойдешь в полдня. Вон чего раскинули.
Аннушка виновато отстала. Дрожали в сердце певучие тонкие струны, подступало что-то непокорное, смутно-волнующее. Хотелось и петь, и плакать, до земли хотелось поклониться хорошему, доброму солнышку за тепло, за ласку, за нетронутую молодость.
Монашки сбились с ног за гостиными хлопотами, а гости выжили целых четверо суток.
— Прижились как! Мотри-ка, не выедут! — шумела Васса в кухне, швыряясь по лавкам горшками. — Анку вот прищучить бы сюды, к горшкам-то. Халда стеганая!
— Ты это кого там поплела? — испугавшись, пригрозила ей Феоньюшка: — Непутевая, неладная! Пошто так? Понесла и понесла на девку… не дает проходу!..
— Понесла! А не халда, скажешь? Ну, не халда? За парнями бегать — где, в каком писании указано?