Выбрать главу

Параскева завернула по пути и стоит позади на ярочке.

— Дни — чего уж! — согласилась она.

Спокойно и радостно было ее желтое в морщинах лицо. Подставила спину под солнышко и поводит плечами, нежит старое тело. Подобрела, затихла, не ворчит, не стонет, словно причастилась только что и не решается вернуться к грешной суете. А на небе — ни облака и над белками чисто, как давно уже не было. В бездонной сини круглым пламенем стоит полуденное солнце. Горы резко вычертили на небесных далях свои зубчатые грани и щетинистые под лесами закругленные вершины. Воздух чист и спокоен. Видно далеко и четко, видно всякую мелочь на опрокинутых в долину горных скатах — и отбежавшие в сторону пихточки, и мелкокаменные россыпи, сползающие с одиноких шишов, и черные ребра одетых в снежные лохмотья поднебесных скал.

Лето выстлало предгорья, холмы и долинку светлыми зелеными коврами, разбросало по коврам желтые, красные, синие краски. Ковры, вымытые ливнями, цветут и лоснятся невиданной парчой. А келейки тоже умылись, посветлели и стоят покойные. Солнце накалило крыши, рассушило доски, оно держит под лучами укрытую парчой сырую землю, и из земли к нему тянется сквозь пышные зелени дурманное ядреное дыхание. Оно кружит голову, томит и опьяняет, чуть приметной рябью колыхаясь по обрезам холмов.

— Ой, испекло! — расклонилась Аннушка, бросая на камень прополосканную штуку.

Она мельком взбросила глаза на Параскеву и сейчас же подхватила мокрую холстину, опять нагнулась и зашумела водой.

— Ишь, растаяла… Квашёнку масла, ровно, съела… Прости меня, господи!..

А Параскева липла с разговором:

— Ягоды теперь наспело! Здесь, вон, по жилому, и то сколько видно. Не прошлешься их никак. С Вассой бы сходили. А? Тебя я, Анна!

— Чо это? — из-под руки откликнулась Аннушка.

— Подите седни же.

— Пойду.

— Феоньюшка! И ты бы тоже.

— Ладно, сходим.

Припомнились Аннушке заимочные ягоды. Откуда только силушка бралась — ходили со свету до ночи и не знали устали.

— Ну, дак управляйтесь уж, пойду я, — решилась, наконец, Параскева. — Надо попроведать Манефу — выползла, вон, на крылечко.

Аннушка не забыла обиды, не забыла, как плели по кельям про нее да про Василия, и больше всех — Параскева. В душе таилось нехорошее.

— Чего это она? Потом, глядишь, опять напустится.

— Не забудешь, видно? — укоризненно вздохнула Феоньюшка, садясь на камень. — Отдохнуть маленько. У тебя последняя?

— Да, нету больше.

— Отдохни.

Обе молча сидели, распустившись телом. Но Феоньюшка все думала про старое.

— Пожила со свое, помыкалась за десятерых, — кротко говорила она, смотря за речку. — Никому не сказывала, а стороной идет про прежнее-то, про ее — не дай господи ни врагу, ни супостату, много вытерпела, вот ее и точит. А как солнышко по-праздничному приберется, кости не щиплет, не ломит, вот она и отойдет, разгуляется в душе-то — из моленной тянется: одна, видно, была там, намолилась вдостать — все ей ясно теперь, все радостно.

Но Аннушка не слушала.

— Петров-то вот уж, зачем не видишь.

Мысли были старые, заветные, и шли они привычными дорожками, одна за другой. От них болела и кружилась голова. Ягоды? Да пропади они пропадом, провались сквозь землю вместе с Параскевой.

Феоньюшка тянула сладким голоском — кого-то успокаивала:

— Без злобы и святые не спасались. Было и у них немало. Что ни шаг — то согрешил. Малый шаг — малый грех, большой шаг — и греху побольше…

— Мне это она? — оглянулась Аннушка, но дальше опять не слыхала, унеслась за горы.

Вскоре же, как пособоровали, Манефа поднялась с постели, отошла и опять закрепла на года. Одна захотела остаться, чтобы с глазу на глаз разговаривать ночью со Спасом. Аннушку перевели на старое — к Феонии. Не стерпела как-то Аннушка, выложила ей такое, чего и матери бы не сказала, во всем покаялась, расцвела опять, будто гору свалила, во весь рост распрямилась. Ушел, спрятался Василий, да не надолго. А Феоньюшка с жалостливыми, елейными словами пробралась потайными дорожками в душу, и ничего от нее теперь не схоронишь — все видит, обо всем догадывается. Стоит над душой и караулит. Нет спасенья от нее ни днем ни ночью. Опять тяжестью придавило к земле.

«Чего она лезет?» — не показывая злобы, думала Аннушка, готовая вскочить и уйти, чтобы только не слушать сладкий тонкий голосок.

А Феоньюшка, укладывая мокрое белье в корзину, утешала:

— Переки-пи-ит, все-е перекипит!.. На огне и железо сгорает, под погодой и камень прахом сыпется…