Выбрать главу

— Грехи все, — вздохнула Аннушка, опуская глаза.

Ксения пристально посмотрела на нее и крепко сжала тонкие длинные губы.

— Грехи? А ты не суди. Не суди! С миром побороться — не сладку чашу пить. Грехи! Без греха не проживешь, нельзя без этого…

Голос у Ксении был твердый, по-матерински ласковый. Аннушка сидела без желаний, без тревоги и спокойно слушала. В мелкие просветы темных елей виднелись монастырские домики, давно знакомые до последней доски, но теперь они стали такими крошечными, праздно-нарядными под солнышком, и все кругом было радостно, чисто — и горы, и ожидающий старых сгорбленных монахинь бревенчатый под синей крышей храм, и облишаенные по лохматым сучьям ели, и глубокое синее небо, и леса под мертвыми белками, и зеленая трава на полу, по которой тихо двигались небольшие солнечные зеркальца. Загорный суетный и грешный мир отошел, схоронился. Аннушка забыла о нем и о людях. Ничего нет, кроме тихой потайной обители. Ей одной светит жаркое солнце, над одной над ней распростерлось опрокинутое море-небо. Все было ясное, простое, доброе, и Аннушке хотелось сделать что-нибудь хорошее, а кому — это все равно.

Ксения рассказывала, пошевеливая пальцами на тонких бедрах:

— На Иргизе еще… пришла я в монастырь послушницей… Вот так же, в твои годы. Тебе сколькой теперь?

— Да девятнадцатый, — бросила в нее глазами Аннушка.

— Ну, а мне в те поры, видно, к двадцати подходило. Баба я была — ничего, прости меня, господи, складная… Ни отца, ни матери, вот так же… Отпихнули меня братовья, выдали шестнадцати годочков за пьяницу горькую… Не путем издался, не путем и пошел, покойник, царство небесное, где-то, сказывали после, с подорожным попал, посадили в тюрьму… Бил меня, покойник, непощадно, выколачивал вот как… Убежала. Поймали. Привели на схожую, а старики и присудили: 25 розог сквозь рубаху да на поруки мужу и расписку дать заставили, что-де из повинности не выйду. Пуще того бить меня начал. Хотела руки наложить, а то думала его зарубить топором… Спас господь от этого. Укрылась в дальнюю обитель. Пристроилась, думаю. Место наше было что ни есть глухое. Игуменья Евфимия, царство ей небесное, светлое место, неподатная была, уж до чего была крепкая, так и сказать — не скажешь. Прежний народ — не нам чета, одно слово — камень дикой. Бывало, выйдет на крылечко из кельи да поведет глазами, да губами пошевелит и ничего не скажет, а по сердцу так морозом и обдаст. Ничего это, пообжилась, смотри, и ничего. Сначала было всяко тоже, сколько раз собиралась уйти, а потом окрепла… Народу приходило к нам довольно, а на Покров собиралось большими тысячами…

Ксения подвинулась на бугорке и оправила широкий подол.

— Стал находить к нам человек один, странник будто бы. Такой пристойный да ласковый. Годов под тридцать… Видный из себя… Ну и стало у нас с им неладно. Ничего, так, такого, упаси господь, ну, а только чую сердечушком, что, ежли позовет, — уйду за ним. Вот уйду и уйду. Знаю, что придет он к празднику… Ой, прости меня, господи, ночью не спится да думается, а день-деньской с ума не сходит. Укрепилась я вот как, захрясла, а тут — на тебе. Суббота подходит, завтра праздничек, а он и придет, если не к ранней, так к поздней жди его. Стало мне горько. Никто не гнал да не улещивал — сама к обители пристала, потрудилась сколько, слезами да потом полила каждую плашку, каждый камушек, а он вот придет — и все поглохнет, все мои труды ни к чему. Неужели, думаю, наше дело завсегда так выходит, неужели слабы мы да немощны. Металась, металась, да к ночи уж к самой прибежала к игуменье. Хочу, дескать, обет наложить. «Какой такой обет? За какой нуждой тебе он?». Вся трясусь, да и не знаю, как ей сказывать. Обет, говорю, такой, чтобы плоть заковать, заморить! Нету моей силушки, одолел меня лукавый. Посмотрела она эдак, насупилась, подумала, прожгла всее насквозь глазами своими да и положила мне — месяц в одиночной келье без словес.

Ксения, переживая старое, строго и внушительно посмотрела на Аннушку.

— Месяц. Так и просидела. Только за нуждой да к службам выходила, становилась в темный угол… Пищу мне в окошко ставили.

Она помолчала, углубилась в себя.

— Ушел он. Мучился, сказывали мне потом, все ходил и ходил, да отвели его: дескать, не видать ее более никому и никогда… Вот, моя матушка, как оно было-то… О-о-о! Много было, не расскажешь, не упомнишь, поросло да забылось, а в те поры не сладко доставалось.

Она скорбно наклонила голову и думала о недосказанном. Аннушка неловко кашлянула. Ксения подняла на нее глаза и с досадой поморщилась.

— Чего это я раскошелилась, прости меня, господи! Нашла тоже ровню. Не дошла ты духом, не поймешь. Семечко по летичку разглядывают, а у те еще цветочки.