Выбрать главу

Она проворно подхватила с полу какой-то обрубок и с плеча запустила в собаку. Та перекинула пушистый хвост под брюхо и, боязливо озираясь, ускакала в кусты. А баба уже потеряла тихую улыбку. Отгоняя от крыльца теленка, она тянет раздражительно:

— У нас, как ежли человек заедет, только и знаем, что за горло взять… Одичали… Чисто звери… Жизнь, ты жизнь!..

Настроение хозяйки не манило приветом и лаской. Но я уже расседлывал лошадь и прибирал поклажу.

— Мужиков нет дома?

Баба помолчала и нахмурилась.

— В избе старик-от, а Мирон за телкой где-то утянулся. Ты не стрел его?

— Нет.

Она вздохнула и ушла.

Солнце опустилось за большой горой. Ущелье тесное, сырое. Только кинули тень крутые гребни, как на дне его уже пахнуло сыростью. Кругом мочажник. Лишь заимочка стоит на небольшом пригорке. Ни плетня, ни прясла. Изба покрыта на два ската необрезанным тесом, а под крышей, из конца в конец — пролет. Холодно, бедно и неуютно.

Соловко готовится вздремнуть. Привязанный к столбику, он расставляет ноги, шумно встряхивается и широко зевает свободным от железа ртом.

II

За окном уже вечер. В низкой и тесной избе полумрак. Печка пышет жаром. Пахнет кислым хлебом и чем-то тупо-сладким, от чего мутит под ложечкой.

Дедушка Семен сидит на голбце у печи. Он в длинной-длинной белой рубахе и белых штанах. Лицо у него сухое, кроткое. Глаза тихие, умные. Седая борода и жидкие пучки волос на голове опрятно прибраны. Весь он такой чистый, хороший. Живет с ясной душой, готовый умереть, когда случится.

С детским любопытством наблюдая за раскладкой багажа, он долго смотрит на красивый черный ящик, наконец, протягивает восковую руку и берет его. Нечаянный нажим — и аппарат со звоном раскрывается, показывая полированную внутренность. Ящик падает в колени. Дед смеется виновато и растерянно.

— Изломал, кажись?

— Ничего! Хорошо, что не на пол.

Подает мне аппарат дрожащими руками.

— Штука-то, ишь она какая… не бывало у рук-то… Сказывают, будто этими, как их, землю обмеряют… С деревни лонись наезжал народ, так все болтали, што с заимок нас погонют.

А сам щупает меня глазами. «Не из тех ли, мол, милый?» Но спросить боится.

Я успокаиваю деда. А он все так же виновато улыбается.

— Не дослышу, милый, не дослышу.

— Кого там не дослышу, — вздыхает баба: — совсем окреп ушами. Хошь в барабанты бей — не мигнет.

Она оживилась и хлопочет без устали.

— То-то, смотрю я, кто, мол, это. Ровно бы одежа наша, да опять, без бороды. В этом месте ежли кто из деревень покажется, так до краю надивуешься. Заблудящий рази кто наедет. Пра-аво.

Дедушка перебивает:

— Тебе, милый, может, похлебать чего бы? Катерина! А?

— Ну уж, где им нашего! Не станут. Вот уже утре испеку блинов. Только мука-то у нас — слава одна, что мука, а испекешь, так из души воротит. Лонишный хлеб-то.

— Плохой родился?

— Кого там! Испрогиблое што ни есть местишко. Овощь не родится, не то што. Кругом мочажина, изморось, туман. Хлеб-то из деревни возим на вьюках. Греху одного сколь, пока дотянешь.

Катерина вскипятила чайник. Сизо-черный от смолистой копоти, он даже на столе сердито хлюпает под крышкой и стреляет паром через круто выгнутый носок…

Стол накрыт серой запачканной холстиной. На холстине — треснувшая чашка, горка длинных, ноздреватых ломтей хлеба и деревянное корытце с сотами.

Катерина извиняется:

— Чай-то, поди, свой заварите? У нас и нет его. Пьем бадан да всяки травки. Так, абы пахло да покруче напревало.

В ее голосе звучит насмешка, хотя лицо такое грустное, серьезное. Баба она видная, пожалуй, молодая, но жизнь твердой рукой провела по лицу, исказила его. Катерина говорит, говорит, а глаза беспокойно шныряют. Кажется, что каждую минуту она ждет кого-то, кто-то вспугивает ее душу.

— Тоже видела, как люди-то живут. Шестой год на этих местах, а до того все по стряпкам служила, у господ, в Семипалатном. Все, бывало, по-людски, не как-нибудь. Изготовить ли чего, подать ли… Не то што… Чо это? Как попала? А так уж вышло оно. На разнесчастную мою голову. Жила я, значит, у священника, отца Ксенофонта. Вот хороший был батюшка! Да вы, поди, знаете его? Нет? Хороший человек, обходительной. И Мирон-то в те поры лесом занимался, сплавлял, ну и, значит, как в городе, сейчас бате меду бадейку. Не жалел, тот уважал хорошо. Мирон-то и сманил костяную дуру. То и то тебе будет. Дескать, ничего, што вдовый. Детей нету, а заимка, пасека, хозяйство. Пошла на своды. Венца у них нету…