— Чаю выпьешь со мной?
Она обрывает рассказ, благодарно улыбается и отходит к печке, где садится на узкую лавку, подпирая щеку кулаком.
— На здоровье кушайте с дороги-то. Пожалуйте с медком, послаще.
— Свой?
— Да вот дедушка добыл. За мысиком тут пасечка. Ране, сказывают, у него стояло сот помного, на Громотушке-речке. Теперь уж где ему! До десятку роев доржит. Мирон — тот не охочий. Прахом все пустил.
— Подсаживайся!
Она нерешительно бросает взгляд то на меня, то в угол печки, за которым вздыхает старик, и тянет руку к шкапчику.
— Рази чашечку.
Катерина воровски, заслоняя собой стол от старика, наливает чаю и устраивается опять на лавке. Пьет она с мирным, довольным лицом, пьет чашку за чашкой. А дедушка Семен совсем задремал — приморился на пасеке — но все видит и все слышит, старый, душой понимает.
Мухи липнут к столу, роями носятся над головой, мелькают точками по серым стеклам.
Катерина вытирает фартуком лицо.
— С год, однако, не пила. Все бадан да блошница. Трава — она трава и есть. Ни скусу, ни питанья… Вера такая у них, — кивает она на угол. — Ни боже мой, ни чаю, ничего. Чашешны они. У каждого своя посудина. Как смешались — надо очищаться. На петимью друг дружку ставят… Какой веры? — она безнадежно махает рукой. — Теперь и сам господь не даст толку, какой они веры. Всяки тут есть. На Громотушке все больше федосеевщины держатся. Старик-то оттуда. Тоже феодосевской, не отстает. А Мирон — тот дырник. Э-эвон дырка в стене, подрушничком заткнута. Так на разно и молятся… Приехал, слышь, на Громотушку исхимник какой-то. Так, из виду маленькой, сухонькой, а заговорит, заговорит — отколь чего берется. Сам наговаривает, а сам головкой этак, головкой этак. Сомустил народу страсть. Вот с того на Шумишке третий год болтаемся. Подобрали избу. От Климушки, покойника. Потянул Мирон-то. На миру ему людно, не по ндраву стало… Исхимник этот, — не найдя слов, ударила рукой по лавке, — будь он трою-трижды на семи соборах! Нету на них здесь… Шляются кажинный год…
Помолчавши, продолжает таинственным шепотом:
— Утесняют ни на милость божью. Перво-то ниче себе жили, а теперь склоняют в свою веру. Старик-от, не гляди, што тихонькой, мутит шибко. Сколь разов уж на собор вызывали. Там, под Малым Теремком, у Пахомовских собираются наставники, Дела решают. Вызовут это, и почнут склонять. Не хочу, мол, по-вашему, а они свое. Дескать, как знаешь, а только нельзя ему с тобой в разных обрядах, разведем. Тот и почнет укорять…
Катерина поднимает фартук к носу и начинает всхлипывать:
— Места нет живого… Руки, ноги выломаны…
За стеной, на крыльце раздаются шаги. Катерина быстро утирает нос и, испуганно вскочивши, прячет чашку.
— Видно, обернулся.
Мирон входит, оставляя дверь не запертой. Сутулый, весь как скованный, в плечах широкий. Лицо до глаз заросло курчавой черной бородой. Метнул глазами на меня, повесил шапку у двери и, не кланяясь, здоровается.
Чувствую себя так скверно, словно он застал меня на нехорошем деле.
— Нечаянно заехал, заблудился.
Мирон молчит. Сел на лавку гостем и осматривает с головы до ног.
— На Убу здесь можно выехать?
— А пошто нельзя? Кругом дороги. Хошь слепой доедешь.
Он опять молчит.
— Сыскал теленка? — осторожно справляется баба.
Мирон отвечает не сразу и не глядя на нее.
Долго неловко молчим. Но Мирон учуял что-то носом и с злорадным лицом, поглядывая на меня, на чайник, пробирается за печку. Он шарит там по полочкам. Нашел чашку с недопитым чаем, понюхал и, обернувшись, бросил ее на пол. Чашка брызнула осколками.
Катерина обмерла, стоит у печки.
— Ссука каторжная!..
Мирон остановился перед ней с потемневшим лицом.
— Постыдись хошь людей! — истерично вскрикивает Катерина. Мирон зловеще наседает:
— Я доколь с тобой маяться буду? Без того поганьше пса, дык нет, — ишшо посуду пакостит. У-у-у ты!
Катерина ежится, готовая принять удар. Но Мирон отвертывается.
— Ппшел доить! — орет он.
Сам не может найти места, бегает, обваривает злыми темными глазами.
— Ты, приятель, как тебя, какого ты звания… Не ладно это! Пошто нечисть в дом заносить.. Энту халду мутишь… Ей вашего брата — подай.
Пытаюсь оправдаться.
— Ппшел доить!..
Катерина, собираясь, всхлипывает и никак не находит чего-то.
Наконец, собралась и, словно вырвавшись, бросается в сенцы. Выйдя, она хлопает дверью так, что вздрагиваю стены.
— Жжабья жизнь, — слышен ее голос за окном.
Дедушка Семен встает с кряхтеньем, идет к лавке и шевелит там смоленые ремни.