Посреди шума, неизменно предшествующего представлению, число зрителей которого превосходит количество мест в зале, по сигналу постановщика прозвучали три удара, и тотчас же как по волшебству в зале воцарилась тишина.
По правде говоря, тишина была вызвана не только этими тремя ударами, но и громогласным окриком Тетреля, преисполненного гордости после триумфа, одержанного им в «Пропаганде» над Шнейдером.
Шарль узнал своего ночного покровителя и указал на него Эжену, разумеется ничего не рассказывая ему ни о своей встрече с ним, ни о совете, что тот дал ему.
Эжен также узнал Тетреля, поскольку не раз встречал его на улицах Страсбура; он слышал, что этот человек был одним из тех, кто выдал его отца, и поэтому относился к нему с достаточным предубеждением.
Что касается Пьера Ожеро, он видел Тетреля впервые, и, будучи насмешником, как истинное дитя городской окраины, прежде всего обратил внимание на его гигантский нос, на ноздри столь больших размеров, что они упирались в щеки; сей нос напоминал один из огромных гасильников, прикрепляемых церковными служками на конец палки для того, чтобы гасить большие свечи, которые они не могут задуть.
Маленький Шарль оказался почти у ног Тетреля; Ожеро, сидевший дальше, рядом с Эженом, предложил мальчику поменяться с ним местами.
— Зачем? — спросил Шарль.
— Затем, что ты можешь попасть в атмосферу гражданина Тетреля, — ответил тот, — и я боюсь, как бы, вдыхая, он не втянул тебя своим носом.
Тетрель внушал скорее страх, чем любовь, и эта довольно грубая шутка вызвала всеобщий смех.
— Молчать! — рявкнул Тетрель.
— Как? — отозвался Ожеро с особенным лукавством, присущим детям Парижа.
Он встал, чтобы посмотреть в лицо тому, кто на него прикрикнул, и тут все увидели на нем мундир полка, атаковавшего утром противника, и разразились аплодисментами, а также возгласами:
— Браво, старший сержант! Да здравствует старший сержант!
Ожеро отдал публике честь и снова сел на свое место; в тот же момент поднялся занавес, внимание зрителей переключилось на представление, и все позабыли и о носе Тетреля, и о реплике старшего сержанта.
Действие открывается, как вы помните, заседанием римского сената, где Юний Брут, первый консул Рима наравне с Публиколой, возвещает, что Тарквиний, который ведет осаду Рима, направил посла.
С самого начала было заметно воодушевление зрителей, когда, прочитав первых тридцать восемь строк, Брут произнес стихи:
Рим знает, для меня его свобода краше Всего на свете, но различны чувства наши. Я вижу, как послы везут монархов весть И римским гражданам оказывают честь. Приучим же царей, надменных сих деспотов, С республикой дружить и чтить права народов До той поры, пока, как Небеса велят, Колени перед ней они не преклонят.
Грянул гром аплодисментов (можно было подумать, что Франция, подобно Риму, предвидит уготовленный ей высокий жребий): Брута прервали посредине монолога. Он был вынужден остановиться примерно на десять минут.
Во второй раз его прервали с еще большим пылом, когда он дошел до следующих стихов:
Под игом деспота томившийся народ Вновь мужество обрел, воспрянув средь невзгод. Тарквиний нам вернул права святые наши, Когда уже полна была терпенья чаша. Пускай тосканцам же послужит сей пример С тираном поступить на наш манер.
В этом месте актеры сделали паузу; консулы направились к алтарю вместе с сенатом; шествие сопровождалось возгласами и криками «Браво!»; затем публика замолчала, внимая обращению к богу войны.
Актер, исполнявший роль Брута, произнес громким голосом:
О Марс! Ты бог войны, героев и сражений,
Ты с нами в бой идешь, ты Рима добрый гений,
Мы присягнем тебе на алтаре святом,
Твои сыны, сенат и я обет даем.
Коль будет хоть один изменник в лоне Рима,
Кто, о царях скорбя, возжаждет властелина,
Пусть среди адских мук коварный раб умрет
И ветер прах его презренный разнесет,
Чтоб только имя здесь его не забывали
И вечно, как тиранов гнусных, проклинали!
Во времена, когда бушуют политические страсти, мы аплодируем лишь тем стихам, которые отвечают нашим чувствам, не задумываясь об их качестве. Трудно представить более плоские тирады, чем те, что слетали с уст актеров в этот вечер, и никогда великолепнейшие стихи Корнеля или Расина не были встречены с подобным восторгом.
Но восторг, казалось, достигший высшего накала, сделался беспредельным, когда поднялся занавес во втором акте и зрители увидели, как молодой актер, игравший роль Тита, брат мадемуазель Флёри из Французского театра, вышел на сцену с перевязанной рукой: австрийская пуля пронзила ему бицепс.
Казалось, что на этом спектакль и закончится.
Несколько строк, содержащих намек на победы Тита и его патриотизм, были исполнены на «бис», как и слова Тита, отвергающего предложение Порсены:
Я за римлян умру, ведь средь них я рожден,
И суровый сенат мне милее, чем трон!
Пусть жесток он ко мне и завистлив, быть может,
Не предам я его ради жезла вельможи.
Я, сын Брута, храню в своем сердце не зря
Дух свободы святой и презренье к царям.
Дальше шла сцена, где Тит, отрекаясь от своей любви, восклицает:
Бесплодную мечту мой разум прогоняет,
Ведь в Капитолий Рим меня уж призывает.
Под славным сводом сим собрался весь народ:
Присягу чтоб принять, давно меня он ждет.
И грозные слова восставшего народа
Залогом будут нам немеркнущей свободы!note 3
И тогда наиболее пылкие молодые люди бросились на подмостки, чтоб обнять актера и пожать ему руку, в то время как женщины приветствовали его, размахивая своими платочками и бросали к его ногам цветы.
Триумф Вольтера и Брута был велик, но б первую очередь это был успех Флёри, который стал подлинным героем вечера.
Как уже было сказано, вторая пьеса, принадлежавшая перу нашего земляка Демустье, называлась «Любовь к отцу, или Деревянная нога». Это была одна из тех идиллий, на которые не скупилась республиканская муза. Следует отметить, что никогда еще драматические произведения не были более слащавыми, чем в 92, 93 и 94-м годах; к этому периоду относятся пьесы «Смерть Авеля», «Примиритель», «Женщины», «Добрая фермерша»; можно было подумать, что после кровавых уличных событий люди нуждались в Подобных незатейливых зрелищах, чтобы восстановить душевное равновесие. Так Нерон увенчал себя цветами после того, как сжег Рим.
Однако одному событию, также связанному с утренним сражением, было суждено омрачить представление этой беркинады. У г-жи Фромон, которая исполняла роль Луизы (единственную женскую роль в пьесе), в утренней схватке убили отца и мужа. Следовательно, было почти немыслимо, чтобы в подобных обстоятельствах она играла роль возлюбленной и вообще какую бы то ни было роль.
В антракте между двумя пьесами подняли занавес и на сцене вновь появился Тит — Флёри.
Зрители приветствовали его аплодисментами, вскоре смолкнувшими, ибо все поняли, что он собирается сообщить публике нечто важное.
В самом деле, он вышел со слезами на глазах, чтобы от имени г-жи Фромон спросить у публики, не разрешит ли она дирекции театра заменить оперу «Любовь к отцу» оперой «Роза и Кола», поскольку г-жа Фромон оплакивает отца и мужа, отдавших жизнь во имя Республики.
Со всех сторон раздались возгласы «Да! Да!» и дружные крики «Браво!». Флёри уже кланялся публике, перед тем как удалиться, как вдруг Тетрель поднялся с места и показал жестом, что хочет говорить.