Выбрать главу

Куда подевались те многие-многие годы, в которые так сильно сдал, постарел отец, думал Сима, как он этого не заметил, где был? Да так и не заметил, потому что с семнадцати лет жил далеко от родных мест: два года проработал на Севере, в воркутинской шахте, три года армии, потом пять лет института да два года аспирантуры. Сколько выходит? Двенадцать. А домой приезжал редко — на одной руке пальцев хватит. И уже ему, Симе, скоро тридцать стукнет. Тридцать лет, а жизни еще не видел. Одна учеба. И за все время учебы ежемесячно приходили от родных переводы по двадцать пять, а то и по сорок рублей, да сальца, да мяса присылали. Понимал Сима, что тяжело это для Николая Васильевича, — и Галя невеста, и Вовка растет, — но принимал и деньги, и посылки, все думал, что выучится, встанет на ноги и отблагодарит. Теперь вроде выучился, вот-вот кандидатскую защитит, а там, глядишь, и докторскую, по сто семьдесят рублей огребает, так, опять же, семья. Квартиру получил, а в ней хоть шаром покати — пусто. Две раскладушки да детская кроватка, вся «мебель». Жена студентка, только через год диплом защитит…

— Прости меня, папка, — прошептал Сима.

Давно догорела сигарета, надо бы еще закурить, но Симе не хотелось шевелиться, не хотелось отрывать глаз от побледневшей звезды в прорехе крыши. Время было за полночь, стоял белый июнь, и заря, не пропадавшая даже в самые глухие часы, широко разрасталась на востоке. Сима не спал уже две ночи, в вагоне и вчерашнюю, и теперь, чувствуя приближение отрадного, нужного ему забытья, он в последний раз вспомнил отца. «Люби людей, Симка, — говаривал Николай Васильевич в праздники. — Люби людей…»

4

Был вечер. Вершины сосен золотил ровный свет падающего за горизонт солнца. Там, в вышине, было светло и тихо, но по земле, между крестами и мраморными памятниками, несло холодом и пустотой. А быть может, так казалось Симе, уже давно сидевшему на низкой скамеечке возле песчаного непросохшего холма, под которым лежал Николай Васильевич.

В день похорон, с утра до позднего вечера, сыпался с неба бесшумный дождь. «Это хорошо, — повторяла бабушка. — Хорошо, когда дождик. Это господь бог слезы проливает». И был оркестр, и сутулый фотограф с печальными глазами, и билась в руках Симы обезумевшая мать, страшно, по-древнему голосила, незнакомо причитала, и бабки, прислушиваясь к причитаниям, довольно переглядывались, и тихо ехал грузовик, и шли за ним люди с обнаженными головами. И были речи над могилой, и стучали комья земли о крышку гроба, и далеко разносилась окрест жуткая музыка. Все было. «Хорошо, хорошо похоронили Николая Васильевича, — от многих слышал потом Сима. — Дай-то так бог всякому». И поминки были богатые, всем всего хватило. За столом снова припоминали Николая Васильевича добрыми словами, жалели, что мало пожил, теперь только бы и жить, вон каких орлов вырастил, говорили люди, глядя на Симу и Вовку. Сима слушал людей и все ждал, что кто-нибудь скажет об отце нечто необыкновенное, такое, что сразу бы возвысило его надо всеми, но ничего такого никто не сказал. А говорили люди о том, как честно работал Николай Васильевич, какой был незлобивый и добрый человек, весь как на ладони. Зосима Петрухин, тот самый бывший лихой разведчик, обнимал Симу и слезливо шептал про обиду, нанесенную им Николаю Васильевичу. И ведь не затаил зла на него Николай Васильевич, снова принял на работу, ни словом не припомнил, ни делом, а его, Зосиму, за такой грех расстрелять мало. Хорошо похоронили Николая Васильевича.

Сима встал и подошел к могиле: на памятнике была прикреплена фотография, та самая, тридцать девятого года. Николай Васильевич был на ней молодой, сильный, с прямым взглядом и густыми волосами.