Мы молчали. Мы ненавидели Левушку.
Утром следующего дня Густенька ходила по комнатам и занимала деньги, а вечером, постаревшая и хмурая, она сидела на скамейке и курила.
— Опять задымила, — ворчали бабы.
Явился улыбающийся, свежий, красивый Левушка и, как ни в чем не бывало, весело и укоризненно сказал:
— Это что такое? Снова куришь? А ну брось!
Густенька глубоко затянулась, швырнула окурок и, вытащив из кармана деньги, сунула их в руки оторопевшему Левушке.
— Возьми. Спасибо за дрова. Здесь и за работу, — сказала Густенька. — И… зер гут!
Левушка было заартачился, побагровел, выпятил грудь, но Густенька строго прикрикнула:
— Бери, говорю! А не возьмешь — в глотку запихну!
Левушка взял деньги и опустился на скамейку. Густенька ушла в комнату. Лязгнул в замочной скважине ключ, повернутый два раза. Левушка, низко склонив голову, сидел долго, потом встал, одернул гимнастерку и размашисто зашагал на улицу, рванув и с силой трахнув дверью. Больше он в нашем доме не появлялся. О филине тоже редко вспоминали, только маленькая Анютка не раз спрашивала, когда мы выходили вечерами в тополя: «А где фонарики?»
Глава пятая
С тополей падали листья. Они день и ночь кружились в воздухе, бесшумно застилая крыши, пустые беспризорные грядки и поникшую холодную траву. Снова подкатывала осень, снова жгли картофельную ботву в огородах, и слабые отблески затухающих костров снова дрожали в стеклах наших окон. Я начал ходить в школу.
Теперь мне реже приходилось бывать на кухне, надо было учиться читать и писать. Да и нечего стало там делать. Юрка Кутя тоже учился, «папанинцы», с тех пор как перешли в директорскую комнату, редко выбегали на кухню. Им и дома было раздольно. А Рудя и Рита не были приучены играть на кухне.
В один из сентябрьских дней приехал из Херсона Михаил Ильич Харитонов. Я был в школе и не видел, как он заявился.
— Да ведь как? — ответила на мой вопрос бабушка. — Обыкновенно. Пришел, поздравствовался и глаз не кажет. Чует свою вину. Рожу скосил в сторону, спрашивает: «Моя-то дома?» А где же ей быть? «Дома», — отвечаем. Ну, поперся он в комнату. Мы ему: «Там, мол, директор живет». — «Как директор? Какой директор?» И с лица побелел. Объяснили мы ему по-человечески. Не знаю, как уж приняла его Аннушка, только вижу — в магазин побежала. И шубейку забыла застегнуть. И то сказать. Радость-то…
Никто не видел, как приняла своего мужа Аннушка, но вечером он, вымытый, захмелевший, с багровым лицом, сидел на скамейке, курил и весело рассказывал о том, как крепко провела его Клеопатра Алексеевна. Она вышла замуж за полковника Петренко, а его, Михаила Харитонова, по ходатайству того же самого Петренко, поперли из армии за малограмотность.
— Вот те и дружок. Самолучший, — смеялись женщины.
Михаил Ильич был в военной форме, но без погон и орденов. На его коленях лепились «папанинцы», и он гладил их большими, тоже багровыми, ручищами.
Все живые вернулись в наш дом: тетя Лида, Манефа, Виктор Николаевич, Михаил Ильич.
Димка и Валька Барабан сообщили, что они поступили в суворовское училище и обещали скоро приехать на побывку.
Мой папка, папка Руди и Риты, папка Юрки Кути и Петр Семенович Барабанов не вернулись. Они упали, прошитые раскаленными немецкими пулями, где-то далеко-далеко, — один в болотах под Новгородом, второй под Варшавой, третий в пункте Н., — упали на родную землю, упали и уже не встали. Иногда мне думалось, что не сразу умер мой папка. Он был такой большой и сильный! Что ему какая-то малюсенькая свинцовая пулька? Нет. Он встал. А они, пьяные, с засученными рукавами, стреляли и стреляли в него, и уже не одна, а тысячи свинцовых смертей прошили моего папку, но он не падал, как тот рабочий из кинофильма «Арсенал», он лупил их из автомата и взрывал гранатами. А когда кончились патроны и гранаты у моего папки, он швырнул автомат в сторону, рванул гимнастерку на груди и шагнул им навстречу. И лишь тогда они убили моего папку. И Рудин папка погиб так же, и папка Юрки Кути, и Петр Семенович Барабанов. И ничего, что Петр Семенович был малорослый, худенький и лысый, ничего. Рассказывал нам Лаврушкин-старший, ефрейтор, что во время боя «сам не знаешь, откуда сила берется». Лаврушкин тоже маленький и худенький, а «взял, — рассказывает, — одного гада за горло и придушил как собаку. Не пикнул». Они все там так погибали. Иначе не могло и быть. Как же могло быть иначе, если против них неслись «тигры», самоходные «фердинанды», и бежали они, немцы, вооруженные до зубов, «а у наших, — рассказывал Лаврушкин, — через одного, а то и через двух — трехлинейки».