Его глаза быстрым движением – влево – он смотрит, как моя рука дрожащими пальцами подцепляет тонкий пояс халата, тянет. Легкая ткань, словно смущена, немного медлит, а затем расступается, распускается, обнажает меня: шея, грудь, живот… Правая рука – ходуном, но тут точность и не нужна. Острое, холодное упирается в теплое и мягкое – острие ножа чуть выше лобка. На деле это гораздо сложнее, чем в мыслях, поэтому рука дрожит, а пальцы сжимают рукоять ножа так сильно, что белеют костяшки:
– Что нужно сказать, Максим? – я поднимаю на него глаза, и там искрится сказка, вьется индиго, клубится, пульсирует.
– Серьезно? – брови в удивлении вверх.
– Ты же хочешь, чтобы я говорила? – мой голос едва слышен.
«…начисто стереть меня с лица Земли»
Нужно много времени, чтобы понять – ни один завод не станет истинным наследием человека. Человечества – да, но не человека. Металлургические заводы, лекарство от рака, книги, полеты в космос, антибиотики, экономика, живопись и иконопись, оружие, письменность, клонирование – все это перестает быть достоянием творца, как только человечество понимает ценность отдельно взятых истин. А потом это самое человечество забирает творение у творца, как соцопека отнимает ребенка у опасных родителей, мол: «я о нем позабочусь лучше вас». Поэтому сталелитейное производство, многомиллиардная империя – не наследие и никогда им не была. Его наследие – двое сыновей, для которых убийство – норма, а ненависть – единственный способ общения. Наследие – в двух братьях, его безжалостность – как точка отсчета, мерило ценностей; её сумасшествие, чтобы они не могли видеть собственного уродства; их задел на будущее – клубящееся, искрящее индиго внутри Егора и Максима. Сказка. Чтобы с легкостью – по головам и хребтам. И Егор делает это с легкостью. Егору не составило никакого труда свернуть шею Вике, когда та узнала его слишком хорошо, подошла настолько близко, что увидела по ту сторону тонкий призрак, легкую дымку женщины, которая, не моргнув глазом, протянула собственному ребенку руку с наркотиками. Егор уже не умеет любить, а Максим… Ненавидь меня – говори со мной. Только язык ненависти, только болью, одними порезами – как наскальная живопись, как единственное доказательство любви. Чтобы они боялись близости душ, чтобы никто никогда не смог повторить их в своих детях. Их мать… исправила эволюционное недоразумение так, как смогла.
Под тонким, холодным лезвием расцветает полоса живого, теплого, красного. Он опускает глаза, смотрит на мой живот.
– У меня для тебя подарок, – отвечает Максим. Его взгляд снова возвращается к моему лицу. – Она сказала: «У меня для тебя подарок»
Правая рука Максима тянется к ножу, разгибает мои, задеревеневшие от ужаса, пальцы:
– Моя отчаянная… не к этому тебе нужно идти, – он вынимает нож из моих рук. – Если бы моя мать не была такой эгоисткой, если бы я не был так глуп, сегодняшнего дня просто не случилось бы.
У меня подгибаются колени – сползаю вниз. Максим подхватывает меня, аккуратно и бережно поднимает, сажает на стол. Он поднимает на меня глаза. Они – стальные, затуманенные Сказкой, нежно рассматривают мое лицо:
– Начисто стереть меня с лица Земли… – тихо говорит он, словно пробуя слова на вкус. – Однажды ты проснешься и поймешь, что легко можешь сделать это. И вот тогда ты убьешь меня, а после – разрушишь все, что я создавал. Не потому, что ты большая и сильная, а потому, что я позволяю тебе это. Посмотри, что я делаю, Маринка. Посмотри, что делает он…
– Ты сказал, что он умер, – едва слышно
– Я никогда этого не говорил. Я сказал, что он пропал без вести. Я говорил, что он давно не живет в этой стране. Отчасти так и было.
– Я не…
Он опускается, наклоняется к моему животу – горячее дыхание, губы – легкими поцелуями, извращенной нежностью, изуродованной любовью: один поцелуй, два, три… Его ладони ложатся на мои бедра, жгут прикосновением, сжимают, притягивают к себе. Я опускаю глаза, смотрю на его шею – там почти зажили, но все еще отчетливо видны полосы от моих ногтей. Закрываю глаза. Его губы огибают, льнут, рисуют изгибами любовь, измеряют вожделение расстоянием до нежных складок розовой плоти, где рождается сладость. Он открывает рот, высовывает язык и медленным, ласковым актом любви слизывает кровь – порез от ножа ровными краями, словно созданный только что, но вот снова: набухает, наполняется красным, и густая, полная жизни капля переваливается через край. Он аккуратно подцепляет её большим пальцем, и она ложится бусиной на подушечку. Максим поднимается, смотрит мне в глаза, на мои губы и тянется рукой к моему лицу – большой палец нежно по губам, от уголка к уголку рисует кровавую улыбку. Он облизывает губы, любуясь своим творением. Поднимает глаза и долго смотрит, прежде чем сказать:
– Ты жить-то хочешь?
Лавина ужаса обрушивается, ломает, сбивает с ног – льдом пронзает тело, и тут же жар – тело покрывается испариной, сердце, обезумевшее, кричащее, лезет в горло, бьется так неистово, что нечем дышать. Я уже ничего не понимаю, но отчаянно машу головой, скулю, захлебываясь паникой. Максим жадно смотрит на меня, поглощая, впитывая, любуясь ужасом во мне, как картиной, написанной не мной – им. Сальвадор Дали людского безумия, Франсиско Гойя в восхищении смертью. Не псих, не социопат – художник… Он делает шаг назад – его руки скользят по моим бедрам, отпуская, и когда прикосновения больше нет, меня пронзает холод – крупная дрожь рождается внутри, разливается, пляшет, чтобы мне не стало одиноко, пока он разворачивается, пересекает кухню и исчезает в дверном проеме, чтобы вернуться с футболкой в руке:
– Какое-то время нам лучше не видеться.
Не оправдание, не предупреждение – данность.
– Римма отвезет тебя домой, как только будет можно. Скорее всего, к концу августа, – говорит Максим и достает из кармана джинсов ключи от машины, смотрит на них, нажимает кнопку, и где-то за окном раздается урчание дизеля, темноту ночи рассеивает свет фар. Он поднимает на меня глаза и говорит:
– Мне плевать, как ты будешь встраивать меня в свою жизнь, потому что времени на нелюбимых женщин у меня нет, – не ласка, не нужда – подарок. – Как только я научусь не убивать тебя…
Максим замолкает… а потом выходит в коридор – за ним закрывается дверь. Я слышу его легкие шаги по полу прихожей, как открывается и закрывается дверь входная, слышу глухой хлопок двери автомобиля. Двери, двери, двери… Уход и возвращение звучат одинаково. Шелест гравия подъездной дорожки, когда GL разворачивается, чтобы, разрезав ночь, покинуть обитаемый остров.