Выбрать главу

— Я послал ему несколько своих стихов. Они ему понравились. Он сказал, что возьмет надо мной шефство!

— А ты с ним встречаешься?

— Встречаюсь. Нас много. Он сказал, что создаст свою поэтическую школу и мы войдем в его группу. Сейчас мы работаем над манифестом, понимаешь... Над концепцией мировоззрения этой группы...

Павел Данеш между тем заметил этих двоих молоденьких посетителей вийоновского вечера и, кивнув им, нетвердой походкой направился между столиками к ним. Ева Моулисова на сцене между тем закончила свою песню призывом:

Эй, девки, поняли завет? Глотаю слезы каждый день я Затем, что молодости нет: Монете стертой нет хожденья[16].

Она допела, дотанцевала, поклонилась восторженной публике. Раздались бурные аплодисменты.

Павел Данеш, покачиваясь, подошел к столику Петра и Лидушки и, не спросив разрешения, подсел к ним. Он усмехнулся, заметив их горящие глаза, их неподдельный, юношеский восторг, и с иронией в голосе спросил:

— Вам нравится?

Петр сдавленным от смущения голосом ответил:

— Очень! Она просто великолепна!

Данеш, однако, хмуро и зло сказал:

— Мне — нет!

Петр, растерявшись, перестал хлопать.

— Как это? Почему?

— Я уже сыт ею по горло. Это все поза. Притворяется! Притворяется во всем — на сцене и в жизни. Вы этого не заметили? — Взяв из руки Петра рюмку с вином, он мгновенно выпил ее. — Что пьете, молодежь?.. Фу!.. Ты что, не можешь угостить даму чем-нибудь получше? — И, к ужасу Петра, крикнул: — Пан официант, три коньяка!

На сцене Ева Моулисова начала следующий куплет Вийона.

Я чересчур была горда, О чем жестоко сожалею, Любила одного тогда И всех других гнала в три шеи, А он лишь становился злее. Такую преданность кляня; Теперь я знаю, став умнее: Любил он деньги, не меня![17]

Тело ее извивалось, она сладострастно гладила себя по груди и бокам, как бы вспоминая ласки этого воображаемого любовника, заново переживая все и подсмеиваясь над собой. Это было совершенное, захватывающее искусство, и Ева, опытная актриса, это знала.

Но он держал меня в руках, Моею красотой торгуя. Упреки, колотушки, страх — Я все прощала, боль любую; Бывало, ради поцелуя Я забывала сто обид... Доныне стервеца люблю я! А что осталось? Грех и стыд[18].

Ева кончила. Снова раздались бурные аплодисменты. Да, такое у нее еще получалось. Она еще могла привести публику туда, куда хотела, поиграть с ней, как кошка с мышью. Сейчас Ева была счастлива.

Только Данеш не аплодировал. Он наливался коньяком, который им принес официант, и пьяно посмеивался:

— Отлично, мадам. Но ведь это еще не все? Почему не поете дальше? Продолжайте! — И хрипло продекламировал для Петра и Лидушки:

Он умер тридцать лет назад, И я с тоскою понимаю, Что годы вспять не полетят И счастья больше не узнаю. Лохмотья ветхие снимая. Гляжу, чем стала я сама: Седая, дряхлая, худая... Готова я сойти с ума![19]

Павел все повышал и повышал голос, последние строки он почти выкрикивал. Несколько человек оглянулись на него, кто-то раздраженно зашипел... Лидушка очень стеснялась того, что он привлекает внимание к их столику, и попросила его:

— Не кричите. Вы срываете представление.

Павел Данеш, однако, уже поднялся и, пошатываясь, пошел между столами в полутьме к эстраде, выкрикивая с ненавистью:

Вот доля женской красоты! Согнулись плечи, грудь запала, И руки скручены в жгуты, И зад и бедра — все пропало! И ляжки, пышные бывало, Как пара сморщенных колбас... А сад любви? Там все увяло. Ничто не привлекает глаз[20].

Моулисова стояла на сцене неподвижно, бледная как полотно. Потом она бросилась вниз, в темноту зрительного зала, чтобы выцарапать ему глаза, избить его, растоптать. Она знала, что он ее уничтожил, и ей вдруг стало безразлично все — публика, стыд перед людьми, скандал. Она кричала:

— Нахал! Грубиян! Хам!

В этот момент прозвучал выстрел. Моулисова, удивленная, возвратилась в круг света на сцену, держась рукой за грудь, а когда рука опустилась, все увидели кровь.

Только теперь зал зашумел от ужаса и удивления.

2

У начальника пражского угрозыска майора Земана в тот день хлопот было более чем достаточно. Он потер уставшие глаза и начал убирать груды протоколов и бумаг в свой письменный стол и в сейф. Давно прошло время, когда он, рядовой следователь, отвечал только за себя и за свое дело, которое расследовал, когда целыми днями мог находиться на выездах. Теперь он большую часть своего времени проводил в кабинете, ругался с подчиненными, проводил бесчисленное количество совещаний и собраний, изучал груды указаний, положений и инструкций, читал и возвращал не расследованные до конца дела, а к настоящей работе следователя по уголовным делам он возвращался от случая к случаю. Он больше помогал и советовал, опираясь на свой былой опыт криминалиста, чем сам вел следствие, и это его раздражало. Каждый день он давал себе слово попросту закрыть свой кабинет, взять одно крупное дело и вести его, но всякий раз все получалось иначе — опять приходил до предела наполненный делами, намертво расписанный день, и майор с огорчением думал, что он медленно, но верно превращается в «полицейского советника», скоро у него отрастет пивное брюшко, в кабинете появится аквариум с рыбками, в десять часов будут приносить второй завтрак — и это будет означать конец...