Больше всего удивляло то, что невозможно было определить, играет ли произведение один инструмент или целый оркестр. В пользу версии о нескольких инструментах, говорил тот факт, что из магнитофона раздавались очень разнородные звуки. Слышались тона, несомненно рожденные колебанием струны, звуки, какие вызывает поток воздуха, проходящий через трубку с отверстием, и звонкие голоса, которые пробудил удар в металлическую пластину. Время от времени я даже слышал звуки, которых в музыкальных произведениях не бывает: побулькивание густой каши, маслянистое капанье, войлочное шарканье, тихое странное позвякивание и проворное шлепанье чего-то, явно состоявшего из множества упругих и мягких плоскостей, соединенных с одного конца. Но это было не модернистское привнесение обыденных звуков или голосов техники в музыку, как могло бы показаться. Побулькивания, удары и шелесты, входящие в композицию, соотносились с обыденными звуками или с грохотом механизмов не более, чем тоны скрипки или фортепиано. Эти звуки были насколько чисты, так высоко вознесены над потоком голосов, сопровождающих нашу жизнь, что вступали в царство музыки равноценной противоположностью тонов, которые издают знакомые музыкальные инструменты, – и, таким образом, не вызывали у слушателя впечатления, что в искусство проникли какие-то незваные гости: скорее, слушателю начинали вдруг казаться необязательными и случайными те привилегированные звуки, из которых состоят наши музыкальные пьесы.
Однако между звуками композиции существовали плавные переходы, хотя звуки вроде бы и издавались различными музыкальными инструментами. Таким образом, невозможно было точно определить, где кончается звук ударного инструмента, а где начинает петь флейта, или уловить момент, когда звон тарелки превращается в колебание струны. Иногда даже слышались пассажи, где совершенно терялись не только голоса знакомых музыкальных инструментов, но и вообще тона, которые можно было бы отнести к какому-то известному типу звуков; эти пассажи состояли только из переходных звуков – и между ними, конечно, возникали новые, еще более странные переходные тона. Именно благодаря этим постепенным переходам от звука к звуку я в конце концов решил, что произведение все же играет один-единственный музыкант на одном-единственном – незнакомом и невообразимом – музыкальном инструменте. Хотя порою звучало сразу несколько разных звуков, их различие рождалось как бы из постепенного разложения одного тона, подобно тому как белый луч раскладывается на спектр различных цветов; потом тона снова неспешно сливались в один звук, но никакой тон при этом не умолкал.
Я попытался представить себе странный музыкальный инструмент, но – безуспешно. Была ли это сложная аппаратура, лабиринт клавиш, педалей, палочек, трубок, струн и натянутых перепонок, запутанный механизм с множеством приводов, ручек, шарниров и тяг? Такое сооружение, пожалуй, могло бы издавать самые разнородные звуки, но как объяснить переходы между ними? Как выглядит вещь, издающая звук, который является чем-то средним между колебанием струны и свистом? Что такое переходное звено между струной и дудкой? Наверное, нечто вроде струны, которая постепенно расширяется и при этом твердеет, в ее внутренности появляется полость, она все увеличивается, потом ее поверхность лопается и в ней открывается щель? Однако как смастерить вещь, которая могла бы так изменяться, и при этом добиться того, чтобы метаморфозы происходили в обоих направлениях и регулярно повторялись? Возможно, музыкальный инструмент – это вовсе не сложный механизм, а просто цельная масса, настолько пластичная, что какая-то сила может ежесекундно придавать ей новую форму; не исключено, что мелодия сыграна на каком-то невиданном пластилиновом пианино… Порою у меня появлялось ощущение, что силой, изменяющей форму музыкального инструмента, могла быть сама музыка, что инструмент изменяет та же сила, которая позволяет возникнуть тонам. И все-таки я не мог ясно представить себе, как выглядит инструмент, хотя мою последнюю гипотезу и подтверждал особый характер тонов – казалось, будто энергия, которая создает тоны, заставляет трепетать не только готовые, заранее приготовленные предметы; казалось, будто раздающийся звук часто оказывается звуком того действия, в результате которого и возникает вещь, что это голос того, как вещь откуда-то исторгается, поднимается и замыкается в самой себе. Более того, я чувствовал, что этот взмах, заставляющий звучать меняющую форму массу, не завершается в тот момент, когда форма сложилась, что тем же движением, которое позволило вещи возникнуть, он разрывает ее изнутри и уничтожает – так звуки рождения становились в то же время звуками распада; претворяющая сила, что бы ею ни было, никогда не успокаивалась и не позволяла вещи замереть в неизменном и молчаливом бытии.