Бармен оглядывает меня с головы до ног, и по спине моей пробегает холодок смущения. Слово «мода» подразумевает некую общность. По крайней мере, молчаливое согласие относительно того, что является и что не является модой, la mode, определенным видом поведения. А на мне одежда «Дольче и Габбана», совсем новенькая, дня четыре как с подиума, и чтобы поверить, будто это и есть мода, приходится трижды подумать. Я нуждаюсь в соседстве Луизы, оно придает мне уверенность, необходимую для того, чтобы болтаться по Парижу в этом облачении суперзвезды: чтобы не сомневаться — сколько ни есть на свете людей, все они непременно захотят вырядиться подобным же образом. А стоит мне отвести глаза от ее глаз, и я начинаю испытывать неловкость. Я уже собираюсь сказать бармену, что передумал, что диск мне не нужен, но тут ловлю в зеркале бара свое отражение и ощущаю прилив уверенности в себе. Я вижу себя глазами Луизы и разделяю ее веру в то, что нет ничего проще, чем разгуливать в таком вот одеянии. Парень я видный, так чего ж мне не одеваться и не вести себя подобным образом?
Встретясь глазами с барменом, я называю цену: «Trois cents francs».[23] Это тридцать фунтов, раза, должно быть, в два больше, чем стоит диск. Вытаскиваю из кармана комок банкнот и разглаживаю их на стойке.
— Хорошо. — Бармен отходит к плееру, выщелкивает диск и вручает его мне. Уложив диск в футляр, отворачиваюсь, все еще чувствуя: я плыл, задерживая дыхание, под водой, а стоит мне усесться рядом с Луизой, как я словно бы вынырну на поверхность.
Когда я возвращаюсь к ней с нашим шампанским, Луиза как раз отшивает какого-то заигрывающего с нею француза. Она умеет делать это одними глазами, даже не открывая рта. Вскоре француз обращается в бегство. Размашистым жестом водружаю на столик ведерко и бутылку, и Луиза тут же говорит:
— Плесни мне.
Конечно, я прошлой ночью напился. И через несколько минут напьюсь снова. Хотя, с другой стороны, не так уж и напился — проснулся-то я без каких-либо признаков похмелья и без помышлений о ритуальном самоубийстве, которое обдумываю каждое утро. Проснулся, улыбаясь, потому что думал о Луизе. И когда открыл глаза, она лежала рядом, улыбаясь в ответ мне. Джемовому Джейми.
Скорее всего, нас разбудил сотовый телефон. Звук прошел мимо моего сознания, и, когда Луиза спросила, давно ли он звонит, я не понял, о чем речь. Она потянулась через меня, ерзая по моей груди, нашаривая под кушеткой сумку. Вытащила телефон Стэна, выключила и швырнула через все купе. Я следил за тем, как он по дуге пролетает мимо окна. Опустить шторку мы так и не удосужились, и теперь за окном проносилась ярко освещенная сельская местность. Когда мы опять принялись целоваться, я все время чувствовал, что занимаемся мы этим у всех на виду, что нас видно в открытое окно. Я спросил у Луизы, каков я на вкус.
— Как мой ребенок, — ответила она.
Я целовал ее груди, кожу вокруг их бледных, набухших венчиков. Духи Луизы глубоко впитались в поры ее кожи. Я узнал их запах, она пользовалась ими в те летние дни — ДК — до Корнуолла. Воровала, должно быть, у соседских мамаш. Поэтому, когда Луиза спросила, какова на вкус она, я, хоть и мог бы говорить об этом часами, ответил:
— Как прошлая ночь.
— Сейчас я покажу тебе одну штуку, — сказала она, выбираясь из постели. У нас осталась валяться в раковине нераскупоренная бутылка шампанского. Луиза начала потряхивать ею, пританцовывая, с улыбкой скверной девчонки на устах. — Потряси-ка ты, малыш, теперь твоя очередь.
Я поднял вверх руки.
— Только в меня не целься.
— Смотри, — она оттянула крепким, наманикюренным ногтем проволочное ушко, открутила его. Пробка так впечаталась в потолок, что я ошеломленно вздрогнул, испугался, как бы она рикошетом не прибила меня. Прошла микросекунда, прежде чем я снова взглянул на Луизу.
Бутылка торчала у нее между ног.
— Шампанский душ.
Луиза дрожала и улыбалась, светлая эспаньолка лобковых волос искрилась капельками шампанского.
— Шампанский душ? — Отродясь о таком не слышал. — Так действительно делают или ты только что это придумала?