Выбрать главу

— Конечно, такая полемика мало помогает выяснению истины, — сказал смущенно Вонлярлярский, оглянувшись на Анну Богумиловну. — А если посмотреть на нашу работу с позиции контенанса, все в этой комнате — последовательные в своей основе мичуринцы.

Короткий смешок подбросил профессора, полулежавшего на столе. Натан Михайлович радостно посмотрел на украшенный сложным пробором затылок Вонлярлярского.

— Кроме меня, — раздельно проговорил он. — Такой контенанс меня не устраивает.

— Пойдем отсюда, — заколыхалась Анна Богумиловна, таща Дежкина к двери. Он оглядывался, разводил руками. — Пойдем, пойдем! Надо работать, они заморят тебя своим контенансом. Ты же обещал смотреть мою пшеницу! Я же — Побияхо, Анна Богумиловна, ты забыл меня?

И пришлось комиссии идти в ее комнатку на втором этаже, уставленную снопами, пахнущую, как овин после сбора урожая. Василий Степанович Цвях — седой, весь мускулистый, твердый, больно стиснул в коридоре руку Федора Ивановича.

— Молодец. Я все слышал. С ходу между глаз им врезал!

Но чего-то не договорил. Посмотрел, пожевал губами и сам себя пресек.

А в кабинете долго стояла остывающая тишина. Потом профессор Хейфец, устало охнув, вышел из-за стола, головой вперед протопал к двери. Были слышны его шаги в коридоре — он заглянул в соседнюю комнату, отгороженную фанерой. Вернувшись, запер дверь.

— Он, по-моему, порядочный человек. В первый раз встречаю у лысенковцев. Светозар Алексеевич, что может делать у них такой лыцарь? Диву даюсь...

— Он еще студентом такой был, — сказал академик.

— Мне он тоже нравится, — проговорил Стригалев.

— В том-то и беда, — продолжал профессор. — Мне он кажется страшно опасным. Такие вот святые монахи и были главными сжигателями. И винить нельзя — святые побуждения!

— Это верно, монах, — вздохнул Вонлярлярский. — Доминиканский монах, подпоясанный веревкой. Вместо веревки — ковбойка...

— Нашу бы Леночку прикомандировать, — сказал профессор. — Чтобы пококетничала с ним. Чтоб узнала, когда нам, как говорится, собирать сухари...

— Ну уж вам-то и сухари... — бросил с места Стригалев.

— А вы, Иван Ильич, готовьтесь. У вас ведь есть еще ночь.

— А что готовиться. У меня прививки. Все делаю, как велит корифей. И результаты те же...

Все засмеялись.

— Конечно, развязать ему язычок — это было бы хорошо, — сказал профессор, и все посмотрели на Лену.

Она, склонив набок голову, грела колбу с кофе. «Да, я слышу, слышу», — говорила ее поза.

Часа в четыре дня Федор Иванович и его «главный» — Василий Степанович Цвях, сильно уставшие от своей контрольной деятельности, подходили к двухэтажному, такому же розовому, как и остальные, кирпичному зданию. Здесь жили работники института, а на первом этаже среди стен метровой толщины членам комиссии была отведена сводчатая келья. Ревизоры из Москвы прошли между домами и многочисленными сараями к сильно осевшему в землю каменному крыльцу. Около крыльца, на земле, стоял кубический каркас из планок, обтянутый проволочной сеткой. Там, сбившись в кучу, о чем-то азартно хлопотали десятка два грязно-белых цыплят. Над клеткой склонилась уборщица тетя Поля.

— Что делают, что делают, шпана окаянная! — запричитала она, увидев своих гостей. — Ну, прямо как люди!

— Что случилось? — спросил Василий Степанович как старший в комиссии.

— А вот, посмотри сам, что делают. От роду два месяца, а уже кровь им живая нужна. Ну прямо как люди. Кыш-ш!

Стая разлетелась по клетке, хлопая крыльями, и Федор Иванович увидел блюдце и около него увядшего цыпленка с окровавленной головой.

— Гребешок у него клюют. Сейчас вот заберу этого — так нового ведь найдут! Безобидная, называется, птица...

— Действительно, — удивился Цвях. Впрочем, его заботили более важные вещи, и, остановившись на крыльце, он вдруг сказал: — Хоть она и доктор наук, эта Побияхо, а в пшеницу ее я не верю. Что-то быстро очень она переделала свою яровую в озимую.

— Но пшеница хороша, — заметил Федор Иванович.

В комнате Цвях, тряхнув одной и второй ногами, ловко сбросил ботинки и с удовольствием растянулся на своей койке. Федор Иванович раскрыл перед ним свой огромный потертый портфель, полный длинных папирос, и разъяснил, что он сам набивает гильзы, потому что любит особую смесь табака, туда входят некоторые известные ему травы, в том числе и мелилотус оффициналис. Узнав, что это обыкновенный донник, Цвях сказал:

— Я предпочитаю «Прибой». Но попробую.

Они оба задымили. Федор Иванович, прежде чем лечь, подошел к телефону — его привлек обрывок бумаги с крупными каракулями: «Туманова ишо позвонить».

Минут через сорок телефон зазвонил. Низкий, полный женский голос, торжествуя, пропел:

— Это ты, пропащий? Паралик тебя расшиби! Приехал еще позавчера, и носу...

— Антонина Проко-офьевна! — закричал Федор Иванович, приседая от радости. — Антонина Прокофьевна!

— Постригся, говорят, в монахи, получил звание кандидата, такие перемены, а чтоб старым друзьям ручку...

— Антонина Прокофьевна!

— ...ручку чтоб, всю в перстнях, пахнущую сандаловым деревом, без очереди протянуть для поцелуя старым друзьям...

— Я сегодня же...

— Почему я тебе и звоню. Сегодня в моей хате сборище. Чуешь? В семь! Будет хорошая компания, приходи. В семь, не забудь. Лучше, если придешь в полшестого. Чтоб мы могли поговорить.

— Только я не один...

— Знаю. Товарищу Цвяху скажи, чтоб тоже приходил. В семь. А сам в полшестого. Будет и дядик Борик. Посидим втроем...

Это звонила Туманова, в прошлом артистка оперетты. Когда-то она начала было выходить в знаменитости, но непредвиденные обстоятельства изменили всю ее жизнь, и теперь почти пятнадцать лет она лежала с параличом обеих ног, зарабатывая статьями в газетах и журналах.

— Идем сегодня в интересное место, — сказал Федор Иванович своему товарищу.

К половине шестого он, побродив по городским улицам, застроенным двух- и трехэтажными старинными домами, вступил в кварталы Соцгорода с его одинаковыми пятиэтажными зданиями, сложенными из серого силикатного кирпича. Он нашел нужный дом, поднялся на третий этаж и у темной двери нажал кнопку звонка. Из-за сетки, закрывающей круглый зев в двери, раздался знакомый поющий радиоголос:

— Это ты-и-и?

— Это я, — сказал он.

Последовал железный щелчок, и дверь отошла. Он шагнул в коридор. Две старухи молча застыли у входа на кухню, как два темных куста с опущенными ветвями. Он пересек узкую комнату и, миновав никелированное кресло на велосипедных колесах, вошел в квадратную, светлую. Зеленый волнистый попугайчик тут же, порхнув, сел к нему на плечо.

Туманова полулежала на высокой кровати черного дерева среди нескольких больших подушек. Хорошо расчесанные старухами черные, как бы дымящиеся волосы тремя черными реками разбегались по розовым и белым с кружевами подушечным холмам. На белом, утратившем упругость, мучнистом лице, на дерзко-алых губах постоянно жила насмешка над судьбой. В коричневатых тенях укрывались, приветливо сияли черные глаза.

Федор Иванович поцеловал ее в щеку и в висок. Наклоняясь, он увидел в ее волосах знакомую платиновую веточку ландыша с бриллиантовыми крупными продолговатыми цветками. Когда-то цветков было восемь, и все бриллианты были разных оттенков. Баснословная драгоценность подтаяла за эти семь лет — осталось только пять бриллиантовых цветков — белый, фиолетовый, розовый, зеленоватый и желтый. На месте остальных висели пустые платиновые чашечки.

— Куда же три алмаза дела? — спросил Федор Иванович нарочно грубым тоном. — Там же был и черный...

— Бы-ыл, бы-ыл! — ответила она таким же грубоватым тоном курящей фронтовички. — Целая исто-рия! Мой мужик-то, душа из него вон... Изменщик оказался... Жени-ился!

Есть у некоторых врачей манера говорить с больными — громкий голос, бодрый тон, шутки. Мол, ничего страшного не случилось. А тут больная, да еще сильно обиженная разговаривала со здоровым человеком таким же докторским веселым тоном, чтобы, чего доброго, не вздумали ее жалеть...