— Вот так, брат, — разводит руки отец, — виноваты мы с тобой.
И бежит Серёжа мимо Ванькиной протоки, через большак, берёзовый колок и мост в Озёрные Ключи. Конечно, чуть попозже можно было бы уехать в деревню с дедом на Стрелке, но Серёжа не вытерпел этого «чуть» и теперь спорым шагом, а где и бегом, спешил по пересохшей под августовским солнцем дороге. Чудным и необъяснимо родным кажется ему всё вокруг: воздух, напоённый запахами хвои и преющих грибов, водная гладь Амура, призывно сосущая глаза, голубые вершины сопок и беспредельно глубокое небо. Август — пора благодатная. Ещё на ветках рясно лоснится зрелая черёмуха, ещё не опала голубика и малина, а уже созрела актинидия, на лещине появились орехи и прямо на глазах пьяно тяжелеет амурский виноград. Тихо багровеют листья свидины и клёна, в лимонный цвет окрашиваются листья амурского бархата, тонкая позолота обозначилась на липах и берёзах. А вот на осине, первой предвестнице осенних красок, тот непередаваемо-нежный, почти лазоревый цвет, каким бывают иногда подкрашены облака на заходе солнца. Нарядна, празднична тайга, и Серёжа с восторгом всматривается в её глубокие пределы. Но вот кончился лес, и перед Серёжей открылось озеро с просторным заливным лугом. Конечно, августовские луга никак не сравнить с июльскими, но и сейчас есть на что посмотреть. Розовыми блёстками отцветает иван-чай, трогательно и нежно голубеют полевые астры и бубенчики, пронзительно синеют покачивающиеся султаны колокольчиков. А по увалу и дубовым релкам розовое зарево цветущей леспедецы, или как зовут её ещё — таволожки. И смотрит Серёжа на мир во все глаза, и чудно ему, что раньше он как-то не замечал всего этого разноцветий, переливающегося почти всеми цветами радуги...
Но вот и Озёрные Ключи, деревня, в которой родился и жил Серёжа, пока его родители не уехали на юг. Странно, но Серёже кажется, что дома и деревья стали пониже, улица не так широка и вообще... Что вообще, Серёжа не успевает додумать, потому что стоит он уже перед своим домом, таким близким и родным, таким знакомым до последнего гвоздика и жёрдочки, что у него захватывает дух. Но он вспоминает, что живут здесь теперь чужие люди, что всё это, и гвоздь, и жёрдочка, принадлежит им и что он, Серёжа, даже войти в дом не может, и ему становится необыкновенно больно и обидно...
— Карысь?! — вдруг слышит он восхищённый вопль за спиной. — Во даёт!
Серёжа быстро оглядывается и видит Ваську Хрущёва.
— Вася-я! — кричит он и бросается навстречу другу, но тут же укорачивает шаг и делает вид, что ничего особенного не случилось.
— Ты когда приехал? — спрашивает Васька, оглядывая подросшего, с непривычно жёлтым загаром, Серёжу.
— Сегодня.
— Ну, рассказывай.
— А что рассказывать?
— Да всё рассказывай. Ты вон ажно где был...
— В Москве знаешь какие дома? — вдруг понижает голос Серёжа. — Когда смотришь, можно на спину упасть.
— Ври-и, — сомневается Васька.
— Тогда сам и рассказывай.
— Ну а какие?
— А в метро знаешь как надо ездить?
Васька бледнеет от волнения и тянет Серёжу за руку:
— Пошли, сядем где-нибудь.
И они идут через дорогу, по которой когда-то собрались в тот далёкий и неведомый мир, из которого один из них сегодня вернулся. И рыжее солнце, перевалив зенит, добродушно смотрит на них, обещая впереди ещё много тёплых погожих дней.
ПЕРВЫЙ ПАТРОН
Наступили прозрачные и грустные дни, насквозь прошитые птичьим гомоном, шумом стремительных крыльев и тоскующими голосами отбившихся от стай птиц. В глубоких распадках заклубился густой туман, голосисто заискрились под утренними солнечными лучами травы в лугах. Теперь лишь изредка, на особенно солнечных полянах, можно было встретить последние осенние цветы: розовый посконник с бледно-голубыми астрами да уныло свисающие над синим колокольчиком белые колосья мелкоцветной кровохлёбки. Отцветает и серпуха, главный осенний медонос. На полях скошены и обмолочены хлеба, и разнообразные птицы на глазах добреют на оброненных зёрнах. Дозревает соя, а рядом уже чернеют загонки свежей зяби. Прощаясь с летом, особенно неугомонно и яростно стрекочут кузнечики...
— Ладно, Серёжа, — сказал вечером дед, стоя на коленях перед голландкой и пуская в открытую дверку крепкий махорочный дым, — утром собирайся, поедешь со мной.
Конечно, можно было закричать, постоять на голове, раза два перекувырнуться, но ничего этого Серёжа делать не стал. Он лишь трудно сглотнул, чувствуя, как больно бегут по его ногам мурашки.
— Вставать будем рано, до света, так что ты с вечера всё собери, — посоветовал дед и, загасив окурок, плотно закрыл топку.
— А что надо собрать? — тихо спросил Серёжа.
— В первую голову одеться потеплее, потому как ночи уже холодные — осень на дворе. Удочки возьми, ну а поесть нам бабушка приготовит. Да смотри, — вдруг вспоминает дед, ладонью приглаживая усы, — чтобы я тебя два раза не будил.
— Не-ет, деда, два раза не будешь, — обещает Серёжа, и теперь мурашки бегут уже по его спине.
Потом они снаряжали патроны. Конечно, снаряжал патроны дед, а Серёжа только помогал, ну а если ещё точнее — только сидел за столом и следил за каждым движением деда. Вот он берёт золотистую и тёплую гильзу, потом из картонной коробочки достаёт капсюль и двумя ударами деревянного молотка плотно загоняет капсюль на место. Эта работа кажется Серёже особенно опасной и серьёзной, и он, затаив дыхание, невольно закрывает глаза, когда молоток сухо ударяет по капсюлю.
— Что, Серёжа, опасаешься? — улыбается в рыжие усы дед.
Серёжа краснеет и как можно твёрже отвечает:
— Нет, нисколечко.— И потом, немного подумав: — А почему она не взрывается, а когда с ножичком — я у Витьки Зорина видел — стреляет?
— Это он зря, Витька твой, — ворчит дед, — глаза когда-нибудь себе ошпарит... А почему у меня не стреляет? Так я ведь деревянным молотком бью, да и как ударить — знаю.
Зарядив патроны капсюлями, у которых такая нежная, такая ослепительно-сверкающая сердцевина, что её хочется потрогать, дед принимается насыпать в патроны порох. Для этого у него есть специально отпиленный патрон-коротышка, который называется меркой. Порох чёрный и лёгкий и на вид совсем нестрашный, и поэтому смотрит на него Серёжа безо всякого интереса. А между тем, прежде чем взяться за порох, дед убрал со стола на специальную подставку лампу-семилинейку... Теперь есть работа и у Серёжи. Он рвёт газету, и дед старательно уминает её в патроне деревянной трамбовкой и затем сверху пыжа всё той же меркой из отпиленного патрона насыпает дробь. Ещё один пыж, над дробью — и патрон готов. Серёжа берёт тревожно-тяжёлые патроны, которые минуту назад были просто гильзами, и заталкивает в тугие гнёзда патронташа.
— Ну вот... — В руках у деда последняя гильза. — А это будет твой патрон. Мы его специально для тебя зарядим.
И все остальные патроны перестают существовать для Серёжи, потому что есть на свете один-разъединственный патрон, который принадлежит только ему.
— Держи, — протягивает дед запыжованный и готовый к бою патрон, — да не потеряй где-нибудь.
Потерять?! Серёжа обеими руками принимает патрон и бестолково кружится по кухне, не зная куда с ним деться. Наконец он бежит в горницу и прячет патрон под подушку. Он едва лишь дожидается бабушку с вечерним парным молоком, быстро выпивает полную кружку и тут же идёт укладываться спать.
— Это что с нашим парнем случилось? — удивляется бабушка. — В такую светорань спать засобирался.
— Пусть отдохнёт, — улыбается дед, убирая со стола охотничьи припасы, — завтра на Ванькину протоку поедем. Сегодня Мефодий сказывал, что ночью гусь пошёл.
— Так я корову доила и то слышала, как твои гуси курлыкают, — зашумела сепаратором бабушка. — Пока вы соберётесь, он весь и пройдёт.
— Ничего, и на нашу долю останется, спокойно отвечает дед и, свернув новую цигарку, выходит покурить на крыльцо.