«Это будет одиннадцатый», — мелькнуло у меня в голове при виде того, как стремительно настигает Серега отбившийся от строя бомбардировщик. В следующее мгновение я увидел: три «мессера» идут у него в хвосте.
— Серега, «мессеры»!
— «Мессеры», Сергей, отваливай!
— Брось его, отваливай, Серега!
Эфир дрожал от наших отчаянных голосов.
Сергей молчал. Наверное, он думал, что должен успеть.
Он успел. Как автогеном, прорезал тяжелую тушу, бомбардировщик отвесно пошел вниз, и на земле грохнул взрыв.
А мы не успели совсем немного.
Сергей вывел машину из пикирования, взвился в широкую голубизну, залитую солнцем… Ах, если бы ему мощь теперешней боевой машины!
Мы видели, что Сергей теряет скорость, зависает. Но он еще карабкался и карабкался вверх, я уверен, он знал, что погибает, но и погибнуть он хотел красиво — там, у самого солнца.
Не буду рассказывать о том, как прошли те три дня, которые мы еще провели на аэродроме Габровница… За войну мы свыклись с жертвами, но каждая делала на сердце кровавую отметину, и сейчас еще стонут страшные эти зарубки… Это было подобно тяжелому сну: мы взмывали в небо — по нему уже пошли холодноватые, багрово, подсвеченные снизу облака, — и глаза привычно искали Серегину машину с ее стремительным, неизъяснимо красивым почерком. Но небо било в глаза немым серым провалом, и эфир не звенел от азартного, заливистого голоса Сергея…
В том бою севернее Брезника мы отомстили за него — два из трех «мессеров», настигших Сергея, не ушли от нас. Мы мстили за него и после, до самого победного мая.
Но тогда, в Габровнице…
Один возвращался я теперь по вечерам в белый домик, давший нам прибежище. Там тоже все опустело без Сергея. А Василика… Страшно было смотреть на нее — юное лицо посерело, осунулось, синие глаза глядели на все вокруг с каким-то детским недоумением, они вопрошали меня о чем-то… Может, они пытались понять, впервые понять природу добра и природу зла. Но что я мог объяснить ей, пока сам не убедился бы твердо, раз и навсегда — какая-то интуитивная вина перед Сергеем требовала от меня этого, — любила ли она его?
Да или нет, Василек?
Ранним утром, последним утром в Габровнице, когда я уходил на аэродром — там уже призывно гудели двигатели: техники готовили самолеты, мы должны были перелетать дальше, туда, на северо-запад, где созревала новая гневная гроза, — все семейство провожало меня. Добрая хозяйка совала мне в руки узелок с домашним печеньем — я взял его в растерянности, хотя никак не мог сообразить, что буду делать с ним, — и все время утирала глаза передником. Йордан молчал, вороша палочкой с затейливой вязью, вырезанной ему Сергеем, сухие листья под ногами.
Василика — я почувствовал, что она заранее решила так, — пошла со мной. Мы остановились в конце улочки. И там я спросил ее о том, что мучило меня.
Она подняла на меня печальные синие глаза, сказала:
— Да…
И отрицательно покачала головой.
Я смотрю на фотографию…
Небольшой серый листик. Застывшее мгновение молодости, которое спустя много лет вернул мне Йордан.
Я читаю его письмо — вот оно слово в слово:
«…После столь долгих лет мне наконец-то удалось разыскать тебя. Мы часто вспоминаем то время, когда вы с Серегой жили у нас, время веселья и время печали.
…Наша мама совсем состарилась, но еще управляется по дому и готовит суп таратор. Помнишь?
Я живу в селе, работаю в мастерской, где ремонтируют тракторы и комбайны. Я, бывший мальчишка, давно женат. У меня две дочери, одна работает лаборанткой на меднообогатительном комбинате, вторая закончила электротехникум.
Приезжай к нам в Габровницу. Теперь ты не узнаешь наше село, так оно преобразилось, выросло, — настоящий красивый город.
Сестра моя Василика тоже замужем. Она учительница и работает в городе Брезнике…»
Брезник?.. Брезник?.. Да ведь это же город, над которым погиб Серега!
Чужой костер
Да за какие грехи навалилось на нас это проклятие! Дождь!
Сотни раз нарисованный в изящной словесности этаким веселым шалунишкой — скок, скок, скок по теплому, в утреннем пару, асфальту, по ярким женским зонтикам, по звонким листьям лип в добром урчании уходящего грома, в просверках золотого, солнечного неба, — здесь, в осенней голой степи, он будто вывернул нам свою пакостную изнанку. Дождь не был дождем. Бесцветное, бесшумное месиво мельчайших капель висело между небом и землей, как бы соединило их, и если мгла иногда рассеивалась, то только для того, чтобы явить нам либо бесприютность низких темных облаков над степью, либо холодную отстраненность узкой желтой закатной полосы.