О самой тетке Дуне и говорить нечего — вспрянет на ранней зорюшке, подоит, выгонит в стадо Кару — и пошло! От печи до коморы, от коморы до погреба, от погреба снова до печи. Сколько ж ей надо сделать: пирогов напечь — с маком, с фасолью, со сладким белым буряком; откинуть глечики с кисляком в ворочок для сыра; масло сбить да промыть — чтоб «слезка осталась»; капусту стушить; огурчики посолить; место Артему указать в погребе — куда поставить сливянку да вишняк, чтоб нахолодали, чтоб сулеи были в матовой росе для услады гостей в знойный день под тенью яблонь и груш; выдать из коморы Ульяне с Марийкой чистые рядна — на печь, на нолик, на горище хлева, рушники, хранящиеся «про свято»… Да и контроль нужен, глаз да глаз за всем, что с утра до вечера крутится вокруг тетки Дуни… Кинулась в комору, а на ослоне дежа с тестом вспухла — за хлеб надо браться, глянула в хлев — всплеснула руками, будто пожар занялся: «Артем! Ты ще в хлеву не прибрал, скотине не подостлал, на горище люды спать будуть — дурным духом дыхаты!» Посмотрела на помытые Ульяной и Марийкой окна в хате: «Ни, ни, ни, туман ходит, бачу, бачу, ни, ни, чтоб як роса булы!» Про хворь свою забыла тетка Дуня…
Уже вечером последнего перед приездом гостей дня, кончив месиво, печево и варево, помыли до золотого свечения вылошники да чаплийки, побелили печь — правду говорила Марийке тетя Дуня: от печи все хозяйство идет; и венец всему — она же, печь. Все полегли спать. Только тетка Дуня долго сидела одна, глядя на печь, снова и снова перебирая в уме, все ли готово к встрече. И без всякой связи с баламутным, хлопотным днем вспомнила про черную курицу Галку и про то, что было в Ганниных коноплях. Говорить или не говорить Зине? Не говорить — решила она по своей бабьей мудрости.
С этим и заснула.
Марийка то и дело выскакивала из хаты — как бы не пропустить, когда дядя Артем привезет гостей со станции. Забежит в хату, тетя Дуня вскинется:
— Едут?
Марийка разочарованно дергает плечиками. В мелко заплетенных торчащих сзади косичках — два банта по случаю праздника, и Марийка похожа на ушастого зверька — тушканчика.
— Беги, следи. Ой, маты-богородица!
И девочка снова вылетает за калитку.
Набирающее зной воскресное утро дремно наполнило улицу. Наискось от хаты тетки Дуни, под высокими, кряжисто раскидистыми, замершими в безветрии в мягком блеклом мареве осокорями затененно молчат побеленные каменные стены школы — когда-то панского маетка; дальше идут давно не беленные кирпичные столбы с кованой, поржавевшей, щербатой от недостающих зубьев решеткой — огорожа церкви, давно превращенной в зерносклад; высокая, обсиженная галками колокольня, узкие венецианские зарешеченные оконца знойно проступают сквозь ветви осокорей. Церковная огорожа уходит в перспективу деревьев и хат, и все это давно знакомо Марийке, ее глаза выцеливают дальнюю узкую горловину улицы, где и должна замаячить повозка дяди Артема.
Лошадь он попросил у председателя колхоза, и тот дал: случай особый… Да и к Артему Соколюку, работающему в МТС, у председателя постоянная нужда по кузнечному делу: то сапы отбить, то коня подковать, Соколюк никогда не откажет, как же отказать Соколюку… Ранним утром, загодя, поехал Артем на станцию. Мало ли что: лучше обождать, чем опоздать. Это, наверное, и смешало расчеты Марийки, по которым он давно должен был привезти гостей.
Наконец она увидела то, что ждала, напряженная до предела.
— Едут! — крикнула тете Дуне и помчалась навстречу повозке, мелькая загорелыми голяшками.
Она издали увидела: рядом с лошадью идут трое — отец с дядей Яшей и… в третьем она узнала Василька! «И Василек приехал, вот здорово!» — мимолетно вспыхнуло в ней, но она тут же забыла про Василька, взглянула в улыбающееся, близкое каждой черточкой лицо отца; ее ожгла эта ничего не подозревающая, незащищенная улыбка, и впервые в жизни она обманула отца, не выдав того, что таила в себе. В ту же секунду Марийка была уже в крепких отцовских руках, отец поднял ее, и она, уже свободная от своей вины перед ним, прижалась к его щекам, слыша рядом снисходительный, добрый смешок дяди Яши. И уже такая — очистившаяся и от этого безмерно счастливая — она услышала голос матери и подхватилась на этот голос, вскочила в повозку, окунулась во что-то теплое, голубое, в котором на мгновение различила окрапленные слезами родные глаза, и ее заволокло давним, детским запахом — запахом мамы.
— Как ты тут, как, доченька? — жадными ладонями Зинаида Тимофеевна оглаживала Марийкину головенку, уткнувшуюся в ее колени и живот.
— Хорошо, мама, мне хорошо! — задышливо говорила Марийка, зная, что через минуту она сможет поднять очистившиеся глаза.