— Что, что! — кричал он спешащей к его окну Зинаиде Тимофеевне. Монашки застыли у своей двери, не понимая, ликует или гневается дядя Ваня, и поэтому не решаясь приблизиться к нему. — Что я говорил! «Мертвую голову» положили в Голосеевском лесу! Теперь тело будут рубить на части… Н-е-т! Киев не сожрешь, в горле застрянет! Мать-Мария, мать-Валентина, молитесь за здравие хлопцев наших!
Монашки тут же замахали перстами, сгибаясь в поклонах и поднимая бесцветные глаза к горячему блеклому небу.
А небо уже наполнялось дрожащим заунывным гулом, и, по мере того как он приближался, вырастая, лицо дяди Вани — Марийка с недоумением и болью видела это — ежилось, серело, глаза растерянно бегали, он боялся смотреть на женщин, будто обманул их. Исступленно завыли сирены. Протянувшийся вдали черный пунктир заходил на город по дуге, увеличивался, нагнетая гул и грохот, под брюхами крестовинно-хвостатых машин зачернели, покачиваясь, короткие чушки, понеслись к земле, набирая скорость и пропадая в железном реве, в татаканье зенитных пушек и пулеметов — они били с Полянки, где оголенно, пусто стояла Марийкина школа. Через несколько секунд земля дрогнула с каким-то живым, безысходно просящим защиты стоном, а еще немного спустя в небо поползли черные бесформенные дымы.
Зинаида Тимофеевна, обхватив Марийку, примостившуюся у нее в ногах, устало глядела на уходящий строй самолетов — облегченный, прибавивший скорость, он шел в сторону Дарницы, тетя Тося тоже осталась на месте — бомбежки стали привычными, и женщины уже не бросались в щель, отрытую под горой, где стояло строеньице домовладелки Полиняевой. Все, что только что произошло, повторялось едва ли не каждый день с изнуряющей методичностью, к этому привыкли. Но сегодня, после того что рассказала Марийка, бомбежка обескуражила, убила вспыхнувшую было надежду, женщины тупо глядели на удаляющийся строй самолетов — он будто бы утвердил, что жив, что так же неумолимо методичен, как прежде, и снова все пойдет своим чередом, и другое чудище, с другой страшной «мертвой головой» будет прогрызать и прогрызать опоясывающую город оборону, пока не добьется своего…
— Смотрите-ка, — показала на небо тетя Тося.
Там, где только что прошли самолеты, средь расползающихся дымов, что-то посверкивало, будто играли стайки голубей. Все знали, что это, потому что это тоже было не в первый раз, — листовки.
Днем Марийка, брезгливо держа в двух пальцах, принесла листовку дяде Ване. Она уже знала ее содержание. Дядя Ваня, будто тоже боясь заразиться от побитой черной жирной краской бумажки, нехотя прошелся глазами по строчкам. Снова было все то же: немцы писали, что возьмут Киев во что бы то ни стало, предлагали сложить оружие всем, кому дорога жизнь. И на этот раз добавляли: артиллеристов они не пощадят. Марийка с дядей Ваней поняли — тех, что разбили «Мертвую голову»…
Дядя Ваня зажег спичку и, держа за кончик грязно отпечатанную листовку, поджег ее.
Томительные дни тусклой вереницей опять сменялись во дворике на Соляной, и, если бы Марийку спросили, что такое война, она бы неосознанно подумала: война — сверхчеловеческая способность к терпению… Она видела, как все вокруг нее распадалось, разъединялось, давимое чужой силой: от папы и Василька не было ни строчки, и, вслушиваясь в далекую, непрерывную работу неведомой грозной машины, она понимала, что там идет непрекращающаяся ни на минуту бойня — какие там письма! В Сыровцах — страшно подумать, лучше вообще не думать об этом! — немцы. В самом начале войны получили открытку от тети Поли: дядя Яша пошел на фронт, а тетя Поля эвакуировалась на Урал…
Марийку томило подсознательное, смутное ощущение — колеблется земля, рушатся дома, рвутся человеческие связи, и все-таки нужно терпеть, терпеть, терпеть. На терпении только и жил осиротевший выводок во главе с дядей Ваней — тетя Тося, Зинаида Тимофеевна, Марийка, Юлька, мать-Мария и мать-Валентина. Сабина показывалась здесь только затем, чтобы убедиться: Юлька цела и невредима. Она истощала, почернела — все время рвалась между Юлькой и немощной старой матерью, которая, однако, продолжала существовать, — из-за нее Сабина с Юлькой и не эвакуировались… Так они и держались — крохотным единым гнездом. Только домовладелка Полиняева маячила в отдалении, на склоне горки у своего хилого строеньица, злая, молчаливая, в неизменном своем черном платочке, — как баба-яга возле избушки на курьих ножках. Она не снисходила до общения со своими квартиросъемщиками и чего-то — это было видно — затаенно ждала…