Когда все эвакуировались, дядя Ваня сказал — ему было трудно это сказать, но он пересилил себя и сказал — Зинаиде Тимофеевне:
— Тебе с Марийкой надо уезжать, эвакуироваться.
Тетя Тося отвернулась, приложила к губам платочек.
— Антонина, не рви душу! — дядя Ваня торопливо свертывал цигарку.
— Как же? А Костя вернется? — Зинаида Тимофеевна говорила не то, что думала, наивно обманывала дядю Ваню, на самом деле ее всю переворачивало оттого, что нужно было сделать — бросить его с тетей Тосей на произвол судьбы.
На дядю Ваню невозможно было смотреть: в последние дни он сник, потишал, уже не кричал в окошко: «Не верю! Паникеры!» Видно, что-то понял, и этот перелом доканывал его.
Марийка стояла перед окошком дяди Вани, не поднимая на него глаз — лихорадочное течение мысли говорило ей: сегодня они с мамой бросят все и пойдут на вокзал. Что будет дальше — Марийка не могла представить себе, — и это «что» прерывало мысль, она пропадала, будто вода уходила в песок. «Подойди сюда», — проник к Марийке голос дяди Вани, и она подошла к нему, все так же страшась поднять на него глаза.
На вокзале ее оглушили, задавили крики людей, близкие, отрывистые паровозные гудки, лязг буферов, мелькание мешков и баулов… Куда? Зачем? Зачем из тихого, родного двора, от Бородатки, от залитого солнцем Чертороя, от дяди Вани, от Юльки и, казалось ей, от отца, от Василька?.. Зачем? Все творилось помимо ее воли, как во сне. Все закачалось, заходило, загудело — в разверзнутые черные проемы товарных вагонов хлынули, закарабкались люди, таща с собой мешки, чемоданы, зашитые сверху деревенские корзины… Марийка знала, что нужно тоже ломиться, карабкаться туда, в черные проемы — они кишели кричащими, срывающимися с поручней людьми, мешками, чемоданами, — но, оглушенная, не знающая, зачем это нужно, Марийка стояла, бессмысленно наблюдая обнаженное до самой глубины человеческое горе, не понимая и не принимая его. Что обуревало Зинаиду Тимофеевну — Марийка не думала об этом; мелькающие люди, обезумевшие глаза отделили ее от матери, и Зинаида Тимофеевна стояла рядом с Марийкой с перекинутым через руку узлом — перевязанная чистая простыня торчала белыми ушками…
Но придавившая их, кажущаяся стихийной сутолока в действительности управлялась чьей-то твердой рукой. У вагонов, сдерживая толпу, стояли военные, наскоро проверяли документы, помогали протиснуться в черные проемы, подавая детей и чемоданы, лица военных были утомлены, неулыбчивы… Зинаида Тимофеевна потянула было Марийку к вагону, и в это время ее кто-то окликнул.
— Остап Мироныч! — удивилась она подходящему к ней человеку в светлом штатском костюме, даже при галстуке. — Вы, Остап Мироныч?
— Я, я, Зинаида. — Седые, с просинью, волосы, обдавшие моложавое лицо, сдерживаемая грустинка в улыбающихся глазах. — Решила, значит?
Марийка вспомнила: Остап Мироныч из райкома. Когда мама окунулась в осоавиахимовские олимпиады, в ее рассказах часто мелькало это ими: Остап Миронович организовал, посоветовал, помог… Сейчас от его присутствия все как бы стало на место, упорядочилось. Марийка почувствовала: Остап Миронович и здесь что-то налаживает и организует.
— Муж на фронте?.. Хотя где же ему быть. — Он извинительно улыбнулся, тихо, с каким-то смыслом спросил: — Что слышно о Якове Ивановиче?
— Тоже там.
Марийка удивилась: Остап Миронович знает дядю Яшу?
— Да, да, конечно, где же быть и ему. — И Остап Миронович с сожалением добавил: — Нужна была бы ты здесь, Зина, во как! Но что делать. — Он посмотрел на Марийку. — Девочка у тебя на руках, риск опасен. Пошли.
Они протолкались к голове эшелона, там вагона три были закрыты, необычно глухи, около них не роились толпы эвакуирующихся.
В высоком, оплетенном проволокой окошке одного из вагонов виднелось улыбающееся детское личико. Мальчику было года четыре, не больше, и Марийка еще подумала: как он мог забраться так высоко. Мальчик улыбался ей ясными глазами, потом вдруг отвернулся, зачухыкал: «Чух! чух! чух! чух! чух!» — изображал идущий паровоз.
В этот вагон и постучал Остап Миронович:
— Марчук!
Внутри вагона лязгнуло, дверь покатилась вбок по железным пазам. В проеме стоял маленького роста человек, отирающий пот с совершенно голой головы, живот, обтянутый белой рубахой, как арбуз в мешке, переваливался через пестренький витой шнурок с кистями.