О Кабуке совсем забывать стали. Пришли немцы — как из земли вырос. Обиды на земляков за позор свой не держал будто; вселялся в родные стены — благодарно хвалил Савелия Захаровича: дождалась хата владельца такой же чистой и справной, какой ее оставил когда-то Кабук. Вроде бы вчера выехал — сегодня въехал. А уж цветник был во дворе — такого Кабуку, поди, не мнилось в самых радужных грезах о Сыровцах. Цветы были не меньшей страстью Савелия Захаровича, чем лекарство и книги, понимал он так, что целит сама красота земная… На Ивана Купалу ходят девчата возле хаты, глядят через тын, в глазах радуги полыхают: вот где цветы диковинные, на венки бы! Глядь, Ступак на крылечке с ножницами: какой дивчине какой цветок по сердцу? Самые красивые цветы, бывало, Ульяне: куда поплыл ее венок — не ведомо, а сердце прибилось к той самой хате, к Юрку Ступаковому…
Словом, оглядел Кабук свою хату — как меду напился. Правда, внутри лекарствами припахивает, но решил — проветрится, времени теперь на это хватит.
Савелий Захарович ушел к старенькой матери в развалюху, да и практика его на нет пошла: люди стали забывать о хворобах своих, иная беда, куда страшнее, вошла в хаты. Ну а Кабуку ли мозги сушить, что дед Федосей поясницей мается, — другое было на уме: полагал он весной распахать колхозное поле, отмежевать каждой семье по клину согласно едокам, небось на своей-то земле пупки не развяжутся. В корень глядел Кабук, не цветочками Савелия Захаровича умилялся… Тут же, в самую свою зрелую пору, цветочки и погибли, считай, все до одного: немцы, как приедут, — на постой по дворам, начальство к Кабуку, а где начальство, там стол горой и шнапс рекой, ночная топотня по двору, все цветы и потоптали, машинами спьяну втерли в блевотную желчь.
Вчера же вспоминала тетя Дуня: дня три прошло, как явилась в Сыровцы вражья сила, на село ночь пала: затаилось, ждет — что будет? Вдруг прибегает тетка Ганна:
— Ой, людоньки, держить мене, бо впаду: нимци у панского маетку с Кабуком балакають, так там и Франько-дурный. По-ихнему швергоче! Як семечки грызе! Ей-бо! Ума з носа упало, а швергоче, як та сорока…
Стал Франько при Кабуке переводчиком.
Болела у Ганны душа: муж Иван и сын Федор в армии, узнают немцы — не помилуют, а все же вскорости схватилась с Франьком.
С утра в Сыровцах был переполох: двое немцев приехали на лошади из Калиновки, кур собирали по дворам. Оба, видно, из обоза: ездовой — преклонных уже лет, в очках, сидит за вожжами, носом поклевывает, второй помоложе, толстый, как боров, не иначе к котлу приставлен. Ходят с Франьком по хатам, куда войдут — оттуда куриный крик на все село.
Явились и к Ганне. Та уже знала, что за миссия, связала своим хохлаткам крылья и лапки да в кошель их — и в погребник, а погребник аж у конопель. Даже перья успела подмести.
— Нема, — говорит Франьку, пепеля его ненавистным взглядом. — И на развод нема, ни курей, ни пивня!
Франько — немцу, немец — что-то Франьку.
— Ты ж, Ганна, пошукай, — топчется Франько в своем кожушке, бегает глазками по двору.
— Чи хозяйка я, чи не хозяйка? То ж ты, не поймавши, скубешь, а я свое хозяйство знаю… Нема ни кур, ни пивня…
Немец, как понял, что сказала злая фрау, фыркнул с издевкой — Франько перевел:
— Какая ж ты хозяйка, что кур не припасла!
Тут уж Ганна не стерпела, по самому больному месту ей угодили.
— А! Так оце я не хозяйка! А ты бачив моих курей? — наседает на немца. — А! Бачив? Мои куры як сниг белесеньки, а цыплятки як ромашечки в трави! Я б своему сыну припасла! Ох, припасла б! А твоя маты хозяйка?! Что ж вона тоби не припасла? Пустыла тебе по свиту чужих курей просыты! По всий земли расповзаетесь да на чуже рот раззявляете!
Разошлась Ганна, аж соседки в окна повылазили.
— Вас? Вас?[2] — хлопает немец глазами.
Тут-то Франько, видать, и вспомнил, как однажды, войдя в гнев, Ганна побила его, тянет немца со двора, крутя пальцем у своей головы и пожимая плечами: мол, не в себе фрау, какой с нее спрос. А Ганна ему вслед:
— Гляди, Франько, наиграешься в чужую дуду!