— Что с тобой, доню моя?! На тебе лица нет.
Стыдно Марийке признаться, какого страха натерпелась и как бежала от реки. А ведь столько ждала от светлого вечернего таинства… Потекли по щекам слезы. Тетя Дуня, почуяв неладное, готовая оборонить Марийку от какой бы то ни было обиды, строго подошла к ней, защищающе обняла, прижала к себе, наклонилась к самому личику:
— Скажи, доню, скажи…
И Марийка сказала — так, чтобы не слышал дядька Артем, как женщина женщине:
— Да… Не знаю, куда замуж пойду…
Тетя Дуня безобидно рассмеялась, выпрямилась облегченно, еще раз прижала к себе Марийку тяжелыми, узловатыми руками.
— Пойдем, доню, вечерять.
Артем Соколюк сидел за покрытым чистой льняной скатертью столом и занимался своим любимым делом.
…Каждый вечер, за редчайшим исключением, Марийка видит его за этим занятием, и ее всегда поражает не сгибаемое упорство дяди Артема, когда он, нацепив очки и надев на голову скобу с черными наушниками, сомкнув огромные, жженные огнем и железом ладони вокруг хрупкого стеклянного цилиндрика, с ушедшим от земной суеты лицом водит посредством штырька еле видимым металлическим волоском по просматривающемуся в цилиндре крохотному серому камешку. Марийка знала, что стеклянный цилиндрик с волоском и камешком — детекторный приемник, и ей, живущей в городе девочке, которой радио доступно, как вода из крана, тем не менее тоже передавалась атмосфера того чуда, к которому часами и неделями пробивался Артем Соколюк. Потому что там, в городе, из тарелки репродуктора радио источалось как бы в готовом виде. Здесь же радио добывалось из своего первозданного источника… А может, тут играл роль непререкаемый для Марийки авторитет Артема Соколюка: что бы он ни делал, что бы ни сказал — все имело значение и вес. Затаив дыхание и не шевелясь, Марийка тоже часами могла просиживать рядом с ним, тщась и надеясь: сейчас грянет чудо, разум восторжествует над слепыми силами природы!
И чудо — редко, правда, но потому и с большей потрясающей силой — обрушивалось на Артема Соколюка. Глаза его замирали в каком-то внезапном озарении, он срывал с носа очки, хватался за наушники, будто оберегая то сокровенное, что появилось в них, потом осторожно снимал, так же осторожно клал на стол — теперь и Марийка могла уловить исходящий от них шепоток, — дрожащими губами говорил ей:
— Беги за хлопцами!
Она вылетала из хаты, перескакивала через тын к дядьке Конону — тут же у конуры вскакивала собака, давясь на цепи и царапая лапами воздух. Дядька Конон возникал, окруженный дочерьми.
— Идите, идите, а то волна пропадет!
Испуг сходил с бледного, заморенного личика, вытянутого книзу узким клинышком бородки, со всего щуплого тельца дядьки Конона, облаченного в холщовую ткань. Неуловимым движением локотков он поддергивал болтающиеся на нем штаны, приосанивался.
— Э-э, волна!.. От я у кума був у Кииви, по радиво чув — службу правили… Сам чув, як…
У богомольного Конона одно на уме. Не дослушав известную всему селу историю, Марийка кидалась к остальным «хлопцам»: к соседу по другую сторону — дядьке Ивану и — через хату — к дядьке Денису-косолапому. Дядька Иван оказывался на улице с рвением, опережающим протестующий крик жинки, тетки Ганны, дядька Денис поспешал на клич, выжимая все возможное из своих загребающих землю ног. И вот они уже оба здесь, за столом, и донельзя взволнованный Артем Соколюк дает им попеременно наушники, в которых, слышно, вибрирует тончайшее женское сопрано, — может, из самой Москвы доносится голос певицы.
Марийка снует тут же, у стола, радуясь радостью взрослых. Тетка Дуня наблюдает за этой сценой, осуждающе качая головой.
— Дайте он дытыне послухать!
И тут все вспоминают про Марийку, извинительно суют ей наушники; она отстраняет их, потом все же надевает на головку — только чтобы не ставить дядю Артема в неудобное положение. И слушает, слушает далекие тихие голоса, пока не пропадает волна…