Выбрать главу

Перед ней представали смутно различимые дни, когда Бородатка была иссушенно, окаменело пуста, а по сжигаемой зноем улице, еле передвигая распухшие босые ноги, безнадежно поводя тусклыми глазами, держа за руку детей, брели одна за другой женщины — просили милостыню. Все, что видела тогда Марийка и что потом было дополнено отцом и матерью, было страшным, горьким бедствием, запечатлевшимся в народе глухими, тупыми, как тупики, словами — тридцать третий год… После, когда Марийка слышала эти слова, одновременно с ними во рту у нее возникал вкус макухи — макуха тогда была лучшей пищей в их доме…

А женщины — безжизненные привидения, пришедшие в город по знойным, пыльным шляхам из неведомого Марийке мира, останавливались у калитки и долго стояли, не находя в себе силы, даже отчаяния, чтобы крикнуть: «Подайте христа ради». Они только шевелили распухшими, иссушенными губами — шептали эти слова без надежды, что их услышат бог и люди. Дети глядели сквозь доски забора остановившимися глазами.

Бог не слышал. А Зинаида Тимофеевна слышала. Но наверное, одному богу было известно, из чего, из каких припасов она умудрялась варить, скрывая это от мужа, благотворительное хлебово, которым кормила нищенок и их детей. В Марийкиной памяти стоит эта унылая чреда одинаковых картин: черный чугунок на столе, несколько сухих картофелин, торопливые, хлюпающие движения распухших губ, тошнотворный запах пота и гниения.

Константин Федосеевич, слесарь завода Артема, получал паек, и — худо-бедно — его хватало на троих, и еще была макуха. Зинаида Тимофеевна покупала ее на базаре. На базар шли те, кто мог продать и кто мог купить. И туда шли те, кто не мог ни продать, ни купить, и все же шли, потому что базар был последней надеждой на чудо — на случайный приработок, на прохудившийся мешок, из которого может просыпаться горстка пшена, наконец, на кражу — без этого базар не был бы базаром. Базар стал перекрестком, на котором сходились горе и обездоленность, и все, кто достигал города, преодолев десятки голодных, раскаленных верст, по старой памяти брели на базар, куда они привозили когда-то зерно и рядна, и только потом уж растекались по знойным переулкам, взывая о помощи. Произошла странная перестановка: город, всегда живший за счет землепашца, теперь напрягался изо всех сил, чтобы не дать помереть ему от голода…

Зинаида Тимофеевна шла по базару, прицениваясь к наломанной мелкими кусочками макухе.

— Титка Зинька… — проскрипело за спиной.

Она оглянулась — среди снующих людей стоял мальчик лет… Впрочем, кто бы мог определить его возраст! На ссохшемся лице, средь забитых пылью морщин, печально светились глаза, одни глаза — две синие звезды. Зинаида Тимофеевна присела перед ним, провела ладонью по впалым, в потеках пота, щекам.

— Ты знаешь меня? Откуда ты?

— С Сыровцов…

— Боже, да чей же ты?

— Юхима Ткачука.

Что-то проступило в этом мальчике, от чего повеяло на Зинаиду Тимофеевну давним, близким, и она признала его, притянула к себе, его шейка безвольно легла на ее плечо.

— Васыль?

Он кивнул, зашмыгал носом.

— А що батьки?

— Помэрли…

— Боже! — Она взяла со своего плеча его голову, отвела ее, чтобы заглянуть в глаза, но он не поднимал их, видно стыдясь своих слез, и Зинаида Тимофеевна уже знала, что не пойдет без него домой.

Марийка, забившись в угол, насупленно смотрела, как мама приводит Василька в божеский вид. В корыто, над которым она мыла его, оголенного по пояс — острыми лемешками торчали лопатки, — стекала грязная вода. Фантастическая худоба Василька отвращала Марийку, но она радовала Зинаиду Тимофеевну: Василек еще не начал пухнуть — тогда спасти его было бы труднее… А потом на столе появился черный котелок и две сухие вареные картофелины.

Пришла тетя Тося, прислонилась к дверному косяку. Василек перестал есть, тупо смотрел в миску: может, думал, что должен разделить еду с этой женщиной. Она скучно, криво усмехнулась:

— Это что же, полный пансион? — По тому, как она произнесла слово «пансион», можно было судить — шляхетская кровь еще не остановилась в ней. — Что вы делаете, Зинаида Тимофеевна?

— Что я делаю? — Этот вопрос Марийкина мама задала себе самой и ответила себе же самой: — Да вот хочу взять Василька.

Тетя Тося перевела взгляд на Марийку, и этот взгляд был полон недоуменного сострадания — его тоже вспомнила Марийка, когда пробивалась к мучившей ее разгадке…

— Вы даете себе отчет, Зинаида Тимофеевна? — Она пожала плечами, мол, если ума нет, его не купишь, повернулась и пошла, постаревшая, в постаревшем, висящем на ней, как на вешалке, платье.

Константин Федосеевич пришел с завода хмурый, усталый. Он сразу понял все: благотворительность жены зашла дальше обычного, и понял, что упрекать сейчас ее бесполезно. А может, это было не под силу ему. Он сел за стол, положил на него руки — они были темны от въевшейся в кожу чугунной пыли и пахли техническим маслом, Марийка любила этот запах, он был запахом отца. Василек, причесанный, умытый, почуял, что наступила минута, которая должна решить его судьбу. Его и оставшихся в Сыровцах сестры с братишкой.

— Давайте все трезво обсудим, — сказал Константин Федосеевич, и было ясно, что он не отвергает, напротив, объединяет Василька со своей семьей.

Мальчик понял это.

— Дядько, я недолго у вас останусь. Вы не дывиться, що я малый. Мени б тильки оглядиться, работу знайты. Я всэ зможу, всэ, вы побачитэ.

Он торопился, боялся упустить ниточку надежды, которую уже держал в руках, но сквозь боязнь прорывалась какая-то недетская твердость, и это окончательно сразило Константина Федосеевича, человека твердой рабочей закваски. Он устало улыбнулся.

— Завтра пойдешь со мной на завод.

— Пойду, дядько, я зможу, зможу.

— Ну вот и хорошо. — Зинаида Тимофеевна смотрела на Василька, и в глазах ее было что-то материнское. — Я соберу на стол, будем ужинать.

Марийка не могла осознать психологизма этой сцены, она поняла только, что Василек остается. Она позабыла про его синюю спину и острые лопатки, зарождавшееся в ней женское чутье подсказывало ей: Василек действительно все сможет и он будет ее опорой, защитой. А Зинаида Тимофеевна уже ломала голову, где взять денег, чтобы купить макухи. Скоро из Сыровцов приедет на велосипеде Артем Федорович — нужно раздобыть макухи для Дуни и… для сестры и братика Василька — Насти и Грицька.

Константину Федосеевичу удалось устроить Василька на завод. Они вместе уходили на работу, вместе возвращались. Марийка заметила, что и Василек стал пахнуть так же, как отец, и он стал ей еще ближе.

— Ты знаешь, — говорил Константин Федосеевич, когда оставался наедине с женой, — огонь хлопец, сам за напильник хватается, откуда что берется.

— Нужда заставит.

— Да нет, тут другое…

Вскоре Василек ушел в ребячье общежитие, сколько ни уговаривала его Зинаида Тимофеевна остаться. Он окреп, как-то сразу возмужал, рабочая косточка в самом деле начала проглядывать в нем. Каждый выходной день ездил на пригородном паровозике в Сыровцы — оперился сам и из кожи вон лез, чтобы продержать, пусть на макухе да жиденьком картофельном хлебове, еще двух птенцов. Это было то «другое», о чем говорил Константин Федосеевич.

Сестра Василька — Настя была старше его, уже работала в колхозе, но после смерти отца с матерью главенство в семье перешло к нему, и он взвалил его на свои мальчишеские плечи. Как ждали Настя с Грицьком приезда «кормильца»!.. Настя с утра прибирала в хате, а Грицько шел на край села и мог часами сидеть в бурьяне, ожидая, когда на дороге, поднимающейся к лесу — станция была где-то там, за лесом, — появится фигурка брата. И Василек привык видеть Грицька, худым опенком стоящего на обочине.

Однажды он не увидел братишку на обычном месте. Василек долго шел — до станции было верст десять, — и хоть заплечный мешок его не был тяжел, он устал, ноги дрожали, и его разозлило, что нет Грицька. Он вошел во двор, Настя стояла в дверях хаты, слабо улыбаясь ему.