— Знаю, знаю, я сама буду вырезать.
Это завораживало, от всего уводило Марийку, когда намоченная, плотно приставшая к тетрадному — в две косые линии — листку серая невзрачная бумага истончалась, сходила катышками под пальчиком, и вдруг в образовавшейся дырочке — чистое, глянцевито-ясное зеленое или красное пятно… Теперь тонкими, как папиросная бумага у дяди Вани, лоскутиками нужно осторожно, чтобы не царапнуть ногтем сведенное место, снять серую оболочку… И, как занавес откроется, как в детском театре, куда папа водил Марийку, вот они — проказница-Мартышка, Осел, Козел и косолапый Мишка… Марийка хлопает в ладошки — вся картинка перевелась, только кончик Мишкиного контрабаса остался на серой бумажке, но это нисколечко не заметно… А ну-ка «Слона и Моську»!
Пришла Зинаида Тимофеевна — она была у тети Тоси. Лицо ее засветилось при виде Василька, но сразу же озаботилось: Зося ждет его, а он, смешно сказать, картинки с Марийкой переводит.
— Шел бы ты, сынок, погулять…
— С Зоськой! — язвительно вставила Марийка.
Зинаида Тимофеевна строго посмотрела на дочь.
— Это тебя не касается.
Василек опять покраснел до ушей и, наверное, чтобы скрыть смущение, стал надевать пальтишко. Марийка исподлобья следила за ним.
В этот день Зинаида Тимофеевна пригласила на обед дядю Ваню с тетей Тосей — Антониной Леопольдовной. Мужчины выпили по воскресной рюмочке, принялись за дышащий огнем борщ. Тетя Тося сидела за столом, как жердь, ложку держала, отставив мизинец. За чаем шла спокойная житейская беседа. Незаметно заговорили о Зосе и Васильке, Зинаида Тимофеевна сказала:
— Что ж, бог даст, совьется веревочка. Зося у вас красивая девочка…
«Красивая! — Марийка шумно схлебывала чай с блюдца, низко наклонясь над ним. — Красивая! Сшили новое пальто, вот и красивая. Одни волосы и есть. Тетя Тося говорит: от рождения такие пышные и волнистые. А вот и неправда! Все знают, что тетя Тося каждый вечер накручивает их на папильотки, дядя Ваня зовет их фрикадельками…»
— И Василек хлопец работящий, серьезный, не бьет баклуши, как другие…
— Молоток хлопец, — подтвердил дядя Ваня.
— Нет, нет, — сокрушенно вздохнула Антонина Леопольдовна, высоко держа блюдце и еле касаясь его губами. — Что-то у них не ладится, боюсь, что Василек не предмет для Зосеньки.
Дядя Ваня толкнул Константина Федосеевича локтем, саркастически воззрился на жену: что она еще вывернет?
— Василек скромный хлопец, да и молод, — заметила Зинаида Тимофеевна.
— Ну, знаете! — Антонина Леопольдовна опустила блюдце, в ее глазах запрыгали огоньки. — Молодость, простите, не помеха для настоящего мужчины…
Дядя Ваня предостерегающе крякнул, но жена и ухом не повела.
— Васильку не хватает другого…
Зинаида Тимофеевна подняла на нее ожидающие глаза: чего же не хватает Васильку? Ее представления о жизни были просты и обыденны, но Антонина Леопольдовна многое повидала на веку, ее судьба уходила в какие-то иные, романтические, слои, и обо всем она имела свое особое мнение… Мужчины и те внимательно глядели на властвовавшую за беседой Антонину Леопольдовну, даже Марийка раскрыла рот в ожидании.
— Мужчина должен притязать! — непререкаемо произнесла тетя Тося.
Дядя Ваня снова толкнул подавшегося к тете Тосе Константина Федосеевича и жестом показал: мол, мелет Емеля.
— Как это «притязать?» — стесняясь своей непросвещенности, спросила Зинаида Тимофеевна.
— Как? — Тетя Тося снисходительно, как на ребенка, посмотрела на нее. — Я вам объясню. Мужчина должен расположить к себе — и любая женщина будет у его ног.
— Даже мать-Мария и мать-Валентина! — недобро хохотнул дядя Ваня, но тут же снял с лица насмешливое выражение. — Ты им проповеди читай, — показал он на стенку, за которой жили монашки. — А то всю жизнь коптят белый свет — ни себе, ни людям. Мелешь ерунду! Хлопец наломается на заводе, а вечером идет уголь грузить. Нет, он должен притязать! Правда, не подходит он нашей Зое, ей парикмахер нужен.
«Правильно!» — возликовала Марийка, до сих пор не особенно понимавшая суть застольной беседы.
— Ну почему же парикмахер, Ваня? — Тетя Тося испуганно глядела на мужа: она знала его норов.
— Фрикадельки крутить!
Тетя Тося вспыхнула, нервно забегала пальцами по скатерти.
Папа принес елку!
Из темного-темного вечера, из спящего под лунными снегами леса, из таинственно-разбойного шороха поземки она пришла к Марийке, заледенелая и тихая… Что знала она, о чем вспоминала, когда оттаивали и легчали ее дико и грациозно разбросанные ветви и неизъяснимый запах лапника распространялся по теплой комнате… Что знала, что вспоминала — пепельные утренние зори, стылые ветра, зажженные солнцем спины сугробов, трескотню острохвостых сорок, убегающие в чащу накрапы заячьих следов? Что вспоминала и о чем думала дикарка в своем сладком, жертвенном плену, пока кровь еще ходила в ней, достигая растопыренных по-детски пальчиков-веток и ушедшей в свои тайные думы макушки?
Марийке было жалко срубленной в снегах и привезенной в шумный город елки, и потому, может быть, ее радость, ее ожидание самого доброго праздника на земле были тихими и сокровенными. Она не понимала, отчего это, за нее понимала природа — елка, умирая, зажигала в ней пятнышко жертвенного света, как бы передавала счастье жизни, с которым она переступает новый предел идущего вперед времени.
Бородатка, на которой теперь устраивались веселые катания на санках, была временно забыта… Папа поставил условие: игрушки для елки сделать самим. И Марийка с радостью принялась за работу. Он приходил с завода, обедал, и они с Марийкой пропадали в ворохах слюды, фольги, разноцветной, золотой и серебряной бумаги, вооруженные ножницами и клеем, — мастерили игрушки. Они это делали вдвоем и держали в секрете то, что делали, и было в этом что-то от ворожбы и сказки, и Константину Федосеевичу, с его лирическим, увлекающимся складом, клеение игрушек доставляло не меньшее удовольствие, чем Марийке. Они наклеили длинных — из бумажных колечек — цепей, домиков с оконцами и крылечками, диковинных морских рыбок, петушков, зайчиков, попугаев. В особом секрете держалась их граничащая с выходкой проказа: они навырезали длинноногих, в балетных пачках, танцовщиц и приклеили им — со старых фотографий — лица тети Дуни, мамы, тети Поли, самой Марийки… Они понимали, что им может влететь за это, но это и была главная перчинка, разжигавшая их воображение. В хороводе «балерин» недоставало лишь тети Тоси. Пришлось посвятить в тайную выдумку дядю Ваню, и он принял ее с восторгом. И вот и тетя Тося — в панамочке, увенчанной пером «эспри», она очень дорожила этой фотографией как воспоминанием о давней счастливой молодости — оказалась «одетой» в пышненькую пачку танцовщицы…
Папа поставил елку в передний угол, в ведро с водой, которое искусно укрыл ватой — получился настоящий сугроб, и из него уходило до самого потолка живое зеленое диво. Потом они с Марийкой наряжали елку, а потом собрались все соседи — смотреть, и тогда папа первый раз зажег свечки. Выключили электричество — елка мерцала колеблющимися огоньками, вся усыпанная блестками и игрушками, пространство вокруг елки дрожало в токах воздуха от свечей, и было ощущение ее парящего движения вверх… Марийка суетилась под елкой, показывала игрушки и гордилась тем, что елка — ее елка.
Убранство елки всех привело в восхищение, и длинноногие танцовщицы, обнаруженные средь хвои, тоже поразили, правда, каждого по-своему. Зинаида Тимофеевна недовольно поджала губы. Тетя Тося, увидев себя с пером «эспри», закрыла глаза, с минуту мучительно молчала.
— Тетя Тося, вы самая красивая! — «успокоила» ее Марийка.
— Да, да, — произнесла наконец Антонина Леопольдовна, то ли соглашаясь с Марийкой, то ли снисходительно дивясь ее неразумности.
Зося хихикала, не улавливая чувств, теснящих душу матери. А дядя Ваня хохотал до упаду. Он крутил подвешенную на ниточке балеринку с задорно отставленной ножкой, балеринка мелькала перед глазами иконно-строгим лицом тети Дуни…