Выбрать главу

Волосы заходили на голове Марийки, перед ней снова предстала картина: мальчик, Михасик, пригвожден пулями с зажатой в руках земляникой, а его сестра заходится в тошнотном хохоте. Юлька сейчас была похожа на нее.

— Что ты, Юля! Успокойся, девочка! — Зинаида Тимофеевна прильнула к Юльке, видно тоже боясь, что с ней неладно, не зная, как быть, но Юлька рвалась из рук.

— Послушайте! Послушайте! Это она! Она!

И вдруг слабый женский голос действительно проник сквозь окошко, невнятно прорезанное на стыке ставен рассветной полосой. Этого не должно было быть! Но это было. Юльку могли мучить галлюцинации, но все трое отчетливо услышали слабый женский голос, голос Сабины.

— Господи! — тихо вскрикнула Зинаида Тимофеевна, никогда не верившая в бога.

И сразу, уже в другое окно, с улицы ворвался шелестящий треск автоматов.

Выбежали во двор. Бородатка еле прорисовывалась в скупом рассветном небе, окутанная снизу сыро курящимся туманцем. Непролазный кустарник, темные изгибы древесных стволов, застывшие слабым желтым светом кроны, все, что весной обдавалось бело-розовой кипенью, сейчас скупо пропадало в холодной сентябрьской рани, и там продиралась сквозь колючие дебри, вся как привидение, Сабина.

— Юля! Юля! Юленька! Где ты?

Она не замечала прилипших к лицу мокрых длинных волос, и, только когда они мешали ей, спутываясь с ветками кустов, она с силой вскидывала голову, отрывая их, и, словно плывя, двигалась по Бородатке.

Она искала дочь! Еле мерцающая искорка, оставшаяся в изломанном рассудке, позвала ее, еще живую, на Бородатку, на место давней ребячьей вольницы, на место ее наивных терзаний, на ее Голгофу — ведь она всегда так называла Бородатку. Клубы сырого утреннего тумана заволочно ходили по Бородатке, еле заметно поднимаясь, бесшумно запахивая ее, будто стараясь укрыть и саму тетю Сабину. Она разводила руками ветви, продиралась сквозь кусты, которые мешали ей найти играющую где-то здесь Юльку.

— Юля, где ты? Юленька!..

Первая очередь не задела Сабину, она, очевидно, не слышала ее, вернее, не могла воспринять погасшим сознанием, да и могло ли что-нибудь помешать ей в ее поиске. Белая фигурка отчетливо виднелась над текучей стеной тумана, и, отстраняя его, Сабина плыла и плыла куда-то, и тогда на улице, за забором, отчетливо залаяли голоса: кто-то приказывал, кто-то соглашался, извиняясь за оплошность, и красный шелестящий пунктир, мгновенно прошив сырой утренний сумрак, пропал там, где, раскинув руки, двигалась ничего не слышавшая Сабина. Она застыла, опустив руки и, видимо, пытаясь что-то понять.

— Мама! — закричала Юлька, вырываясь из рук Зинаиды Тимофеевны, но та не пускала, придушив ладонью ее рот, и Марийка, видя, с какой мукой она это делает, поняла жестокую правоту матери.

— Юля! Юленька! — донесся с Бородатки умирающий голос, вызвавший у солдат взрыв негодования.

Несколько автоматов заполосовало по еле видному в клубах тумана белому пятну, и только тогда на Бородатке захрустели кусты под скатывающимся вниз телом. Марийка зажмурила глаза и, когда открыла их, с каким-то отъединенным от нее удивлением увидела Антонину Леопольдовну и монашек, помогавших матери затащить домой бьющуюся в истерике Юльку.

Бородатка молчала, уйдя головой в начинающее синеть высокое небо, туман медленно стекал с нее — теперь некого было укрывать в зарослях кустарника. А когда поднялось солнце, Зинаида Тимофеевна увела из дома ничего не соображавшую Юльку. Марийке она сказала куда — к Остапу Мироновичу, адрес которого теперь знала, только он мог продлить короткую Юлькину жизнь.

5

Приехал дядя Артем…

Дядя Артем!

Из далекого, брезжуще затерянного в памяти детского мира — в сжигающий душу мир крови и пепла вдруг вошел дядя Артем… Оттуда, из Сыровцов, свой, родной, живой дядя Артем, пахнущий сеном, степным предзимним ветром, с побагровевшим от далекой дороги крутым лицом, с огромными, затвердевшими от кузнечного железа ладонями… Прикатил на своем велосипедике с поклажей в волглом с холода рядне, проволокой прикрученной к багажнику… Тут же Зинаида Тимофеевна, обеспамятевшая от встречи и едва осушившая глаза, затеяла деруны из привезенной дядей Артемом картошки, хотела и житную мучицу пустить в ход, но дядя Артем не допустил — в Сыровцах знали, что в городе люди зубы кладут на полку, уже ходят по селам, одежонку меняют на что попало. Он и табачку-самосаду привез, Марийка похолодела — дяде Ване. У Зинаиды Тимофеевны слезы так и брызнули из глаз, и когда дядя Артем узнал все — и про Анечку, и про дядю Ваню, и про Сабину, долго крутил в руках мешочек со знатным своим табачком, слова не мог вымолвить. Только за столом, за кружкой кипятка с наколотым для скупой прикуски сахаром, кое-как пришел в себя.

— Ой, маты моя! Ивана убили, Анечку. Сердце у меня запеклось, Зинаида… А Сабина…

Он молчал, не притрагиваясь к дерунам и чаю, размышляя о чем-то в потрясении.

— От какая война пошла… В первую империалистическую нас и газами травили, злодейство было страшное… Но чтоб такое — невинных, слабых людей стрелять… Тут щось не тэ… Тут ему, змеюке, на жало наступили… Кто наступил? Да Советская власть наша… Вот он и лютуе… В ту войну капитал с капиталом схватились — и лилась солдатская кровушка. А зараз ему крови мало, душу нашу треба вытрясти из людей… Э, Зина, а монашки де ж, мабудь, их не займалы?..

— Что с них взять, — махнула рукой Зинаида Тимофеевна. — Немцы разрешили монастырь открыть, «Княгиню», — они и подались туда.

— Во-во! — Дядя Артем качал головой, глядя в налитое до краев блюдечко. — И в Сыровцах в церкви службу правят. Отца Трифона помнишь? То ледаря корчил на селе, а теперь, бачь, приход мае. Вот куда гнут немцы, чтоб до старого времени людей повернуть. Советскую душу хотят вытравить из народа…

Пришла Антонина Леопольдовна, отлучавшаяся куда-то и не поспевшая к началу скудной вечери, дядя Артем обнял ее, прижал к широкой груди, а Зинаида Тимофеевна потчевала картофляниками. Снова помянули дядю Ваню, смутной тревогой был наполнен вечер, но все же дядя Артем был рядом, и Марийку не так пугала пустота, которой зиял теперь двор. Антонина Леопольдовна долго не шла домой, если бы не дядя Артем, может, осталась бы и ночевать — что ей делать одной. Все в ней было разрушено, единственно, что оставалось, — ниточка, тянущаяся к Зосе, и на этой ниточке держалась ее жизнь.

— Когда уезжаете, Артем Федорович? — спросила тетя Тося, которой, было видно, тоже стало легче в этот вечер.

— Утром. Ночью-то те собаки прицепятся: документ им давай, не отвяжешься…

Антонина Леопольдовна вздохнула, понимая, что надо дать родным людям поговорить о своих заботах. Зинаида Тимофеевна собрала ей в авоську мучицы, картошки, буряков от свалившихся на нее «богатств», тетя Тося отказывалась: «Сколько мне одной надо, господи…» — но все же взяла и пошла домой, Марийка чувствовала, как это было ей трудно. Дядя Артем, снова обняв ее, глядел вслед, потом сел за стол, и по выражению его лица Марийке стало ясно: в этот вечер должно что-то решиться.

— Эх, жизнь, жизнь… Одарка моя, как съесть эту картошку, обольет слезами ее: что там Зина с Марийкой, что Поля? Порушено гнездо, сердце и болит у нее, она средь вас старшая, вы ей как дети. Ну, Поля на Урале, Яков — чоловик велыкий, мабудь, и при дели велыкому. — Зинаида Тимофеевна уже рассказала Артему о полученной в начале войны весточке с Донбасса. — Вы с Марийкой живы остались в таком пекле, не знаю, как и сказать Одарке, чего натерпелись… А Костя с Василем… Где они? Ну, за Костю и Василя не журись, это дело такое… Не те года мои, там бы быть, с ними… А тут… Ой, бедна ж Анечка, удар же для Якова какой будет… А Иван…

Марийка заметила, как мать, оберегая ее, подала дяде Артему настораживающий знак, и он глазами ответил, что понял, замолк, не стал бередить Марийке рану. А рана Марийкина в самом деле заживала трудно, тянулись дни за днями, но страшные видения не отступали — и это было мукой, о которой догадывалась мать. Сейчас она мягко перебила дядю Артема:

— Что ж вы все про нас беспокоитесь! А в Сыровцах как?

То, что сказал дядя Артем, даже не поразило Марийку: Ульяна пошла на фронт. Как загремело вокруг Сыровцов, ушла искать своего Юрка в жестокой крутоверти, не помогли уговоры отца с матерью — ушла.